Горовиц и мой папа - страница 9
Гильверсум, Беромюнстер, Монте Ченери… —
…и вот уже волны, долетавшие оттуда до нас благодаря чуду техники, которое мой наставник воспевал с привычным пафосом, вертя при этом в пальцах обыкновенную пластмассовую пупочку, привлекли всех к деревянной коробке, снабженной — как это было ново! — колдовским зеленым глазом. Возбужденный не меньше жюль-верновского путешественника, добряк Николай носился по шкале частот, а остальные, скучковавшись вокруг приемника, поочередно прижимались восторженным ухом к динамику, жужжавшему, шипевшему и трещавшему на разные голоса.
Внезапно из омерзительного треска вынырнул «Полет шмеля» Римского-Корсакова в исполнении Владимира Горовица, и мелодия, подобная струйке чистой воды, пробившейся из сточной канавы, погрузила гостей и хозяев в состояние почти религиозное. Мы все были вместе. Мы словно причастились.
Но бабушка не дала длить очарование, бабушка, ухватившись за соломинку, протянутую ей этим шмелем, решила подсуетиться. До сих пор она говорила по-русски, а теперь перешла на французский, чтобы поняла невестка. И — постаралась ужалить побольней:
— Если бы не вы, мадемуазель, сейчас бы мы слушали здесь моего сына!
В гробовой тишине, последовавшей за этим заявлением, голос отца прозвучал подобно трубам Страшного Суда.
— Мама, прошу тебя сию же минуту извиниться перед моей женой!
Из искры возгорелось пламя. Бабушка, сразу же став похожей на оскорбленную индюшку и звеня голосом, принялась декламировать так, как это делают трагические актрисы:
— Помни, Митя, это не ты меня изгоняешь, это я ухожу. Но предупреждаю тебя, мой мальчик, если ты сейчас позволишь мне выйти за порог этого дома, я никогда в жизни его уже не переступлю, и ты никогда в жизни меня больше не увидишь!
Папа сделал вид, будто ничего такого не сказано. Он, обладавший абсолютным слухом, притворился, будто не слышал предупреждения, он выключил радио и продолжал, как ни в чем не бывало, беседовать с гостями. А бабушка, пока мужчины, попивая и покуривая, говорили о футболе, набивала вещами свой помятый жестяной чемодан, столько переживший со времени ее бегства из России. Больше она не произнесла ни слова, и при полном безразличии к происходящему всех окружающих покинула бочку с сельдями на улице Рибо, чтобы и на самом деле порога этого дома никогда уже не переступить.
После ухода бабушки дышать стало легче. Появилась возможность хоть как-то развернуться. Даже воздух, казалось, очистился, даже щеглы запели. А самое удивительное — с каким равнодушием принял мой отец всю эту мелодраму. Никаких чувств. Ничего. Что это означало? Только одно: он больше не нуждался в матери, ему хватало Виолетт и меня. Отныне у него — своя семья, и все тут.
Я побаивался отца. Он был строгим и, никогда не повышая голоса, тем не менее заставлял себя слушаться. Разок еще как-то можно было ему воспротивиться, второй — никак. Вспомнить хотя бы ненавистную картофельную похлебку с луком-пореем, которую мне, даже не разогрев, снова подали на завтрак. Он был строгим. Но при этом умел быть и очаровательным, и привлекательным, думаю, он обладал какими-то достаточно таинственными способностями, раз сумел так пленить семилетнего мальчика.
Одна сцена мне особенно запомнилась. Это было в воскресенье, и папа только что отсудил футбольный матч (Шату — Монтессон или что-то в этом роде). Умение обращаться со свистком делало из папы безраздельного хозяина площадки, и его решения никогда там не оспаривались. Так и вижу, как он рассказывает о перипетиях игры, и вдруг, проронив: «…в перерыве между таймами…», — встает и направляется к стенным часам, чтобы мельком взглянуть на свои, ручные, и перевести стрелки. Он не закончил фразы, не уточнил, что же произошло между таймами, но само слово «тайм» прозвучало для меня странно, и я терялся в догадках, стараясь уловить его смысл и понять, какое отношение оно может иметь к футболу. Раздумывая, я восхищался изяществом жеста, с которым отец передвинул большую стрелку. Этой задачи он никому никогда не доверял, потому что, по собственному же признанию, был хранителем точного времени. И разве не слышал я, как он говорил, будто его «лонжин» (настоящий швейцарский хронометр) лично сообщает говорящим часам, в какое мгновение должен раздаться четвертый сигнал…