Горшок золота - страница 30

стр.

– Если ты, господин Голубчик, притомился – или как-то, – произнесла женщина, – можешь забираться в тележку, никто тебе слова не скажет, я-то вижу, что ты к странствиям непривычный.

– Действительно, непривычный, почтенная женщина, – ответил он, – вообще впервые отправился я в путь, и, если б не Энгус Ог, ноги б моей за порогом родного дома не было.

– Выброси Энгуса Ога из головы, мой дорогой, – отозвалась она, – что́ такие, как мы с тобой, способны сказать богу? Он на нас проклятие наложить может, в землю вогнать или спалить, как охапку соломы. Доволен будь, говорю тебе: если и есть на свете женщина, какой ведомо все, эта женщина я и есть, а коли скажешь, в чем твоя печаль, втолкую тебе, как поступить, – в точности как сам Энгус втолковал бы, а то и лучше, может.

– Это очень интересно, – сказал Философ. – Что тебе известно лучше прочего?

– Спроси ты у одного или у другого из тех мужчин, что шагают рядом с ослом, они тебе расскажут много такого, что я на их глазах делала, когда сами они ничего поделать не могли. Когда не было вокруг никакой дороги, я им показывала дорогу, когда ни кусочка еды на всем белом свете не отыскивалось, я давала им еду, а когда проигрывались вдрызг, я вкладывала им в ладони шиллинги, – вот почему хотели они жениться на мне.

– Ты такое вот именуешь мудростью? – спросил Философ.

– Чего ж нет-то? – сказала она. – Не мудрость ли разве – переживать этот мир без страха и в час голода не голодать?

– Наверное, так и есть, – отозвался Философ, – но сам я никогда прежде так не думал.

– А ты что назвал бы мудростью?

– С полным основанием сейчас сказать не смог бы, – ответил он, – но, думаю, мудрость – не обращать внимания на мир, не печься о том, голоден ты или нет, да и не жить в мире вообще, а лишь в собственной голове, ибо мир – место самодурственное. Приходится возноситься над вещным, а не позволять вещному вознестись над тобой. Нельзя быть рабами друг друга – как нельзя быть рабами собственных нужд. Такова головоломка бытия. Никакого достоинства в жизни нет, раз голод способен вопить «стой» на всяком повороте дороги, а путь всякого дня измеряется расстоянием от сна до сна. Жизнь – сплошное рабство, а Природа гонит нас кнутами аппетита и усталости; но когда раб бунтует, он перестает быть рабом, а когда мы чересчур голодны, что и не выжить, можно помереть и тем посмеяться последними. Я убежден, что Природа жива не меньше нашего и боится нас так же, как мы ее, и – возьми себе на заметку – человечество объявило Природе войну, и эту войну мы выиграем. Она пока еще не понимает, что ее геологические эпохи больше ни к чему и что она бредет себе по пути наименьшего сопротивления, а мы тем временем собираемся двигаться быстро и далеко, пока не отыщем ее, а дальше, раз она женщина, ей некуда деться, она сдастся, ежели ее прижать.

– Славно рассуждаешь, – сказала женщина, – но глупо. Женщины никогда не сдаются, пока не получат то, чего хотят, и какой тогда им вред? Тебе придется жить в мире, дорогой мой, нравится тебе это или нет, и, верь слову моему, нет никакой другой мудрости, кроме одной: держаться подальше от голода, ибо, окажись достаточно близко, он из тебя зайца сделает. Так и есть, рассудка слушайся, как миленький. Природа – попросту слово, которое ученые мужи придумали, чтоб о природе беседовать, верно же? Есть прах, боги и люди – и все они друзья недурные.

Солнце уже давно село, и серый вечер кланялся земле, пряча горные вершины и раскладывая тени вокруг россыпи кустов и раскидистых вересковых кочек.

– Я знаю тут одно место, где можно встать на ночлег, – сказала она, – а за поворотом дороги есть трактирчик, там мы добудем себе, что пожелаем.

При окрике «тпру» осел остановился, и один из мужчин распряг его. Сняв с осла хомут, мужчина пнул животину дважды.

– Ступай, чертяка, найди себе что-нибудь поесть, – проревел он.

Осел потрусил в сторону на несколько шагов и принялся искать, пока не набрел на траву. Поел, а съевши столько, сколько хотелось, вернулся и лег под стенкой. Лежал долго, глазел в одну сторону и наконец опустил голову да заснул. Пока спал, ухо держал он торчком, а другое лежмя минут двадцать, а затем уложил первое ухо, второе же поднял – и так всю ночь. Было б ему что терять, вы б не возразили, выстави он часовых, но ничегошеньки на свете у него не было, кроме собственной шкуры и костей, и никто б не сподобился их красть.