Горюч-камень - страница 7
Сумрачный и тихий вернулся Моисей в избу, достал укладку, вынул заветные камни. Подержал на ладони пестрый, как яичко жаворонка, гранит с примесью железной руды, беловатый кварц с чуть приметными глазу золотниками, позеленелый кусок медного колчедану.
Вспомнился Трофим Терентьич Климовских, старый рудознатец. Был он сломлен временем и ходил, словно вглядываясь в земные жилы. Медно-зеленый быстрый старик ласково беседовал с рудами, будто винясь перед ними, что вот, мол, достал их для человека.
— Ты гляди, — поучал он Моисея, бродя с ним по извилистым берегам Полуденного Кизела, — гляди: у каждого камня свой норов, своя душа… И ежели ты с корыстью к нему, в руки не дастся. Какая бы та корысть ни была: для богачества ли, для облегчения своего хребта… Только для человеков — и она выйдет к тебе, руда земная, выйдет…
Он щедро открывал Моисею тайны рудных дел, осторожненько приговаривал:
— Глазок у тебя, Мосейко, верный и душа чиста. Сохранишься — станет тебе удача. Гляди, во-он посреди кустов-то валун лежит. Лоб-то у него какой! Порохом не прошибешь. А что проку? Оторвался от родной горы, мохом зарастает. Смекай.
Как-то Трофим Терентьич сидел у костра, глядел на пыхающие синеватым огоньком уголья. Нудно зудела мошка, безнадежно скрипел коростель. Старый рудознатец прислушался, вдруг по-молодому поднялся, положил корявую ладонь на плечо Моисея:
— Пора мне, вьюнош… Наследье мое принимай. Может, дождешься доброго времени.
Он снял с шеи крестик, надел на Моисея и исчез. Долго кликали его Моисей и Еремка, но только эхо отзывалось на разные голоса.
— Хозяйка позвала, — решил Еремка.
Лес торжественно и строго молчал. Но в этом молчании чудилась Моисею скорбная и могучая молитва земли. И хотелось пойти вслед за учителем к этой неведомой земле, припасть к ее груди горячим лбом, преклонить перед ней колени. А на травах, видимых человечьему глазу, пробуждались уже предутренние шорохи и вздохи, едва уловимые запахи тумана, возгласы птиц.
Когда рассвело, Моисей и Еремка накидали на место костра каменный холмик, срубили березовый крест…
— Наследье, — прошептал Моисей, бросив камни в укладку. — А руки крепкой веревкой скручены.
— О чем ты? — спросила Марья. Она собрала в дорогу весь немудреный скарб и сидела теперь на лавке пригорюнясь, не зная, куда деть руки.
— Трофима Терентьича вспомнил. — Моисей потрогал крестик, который носил с тех пор, не снимая.
На утро длинный обоз выполз из села. Громко, будто по покойнику, голосили бабы, хныкали ребятишки, плакали собаки. Блаженненький Прошка бежал подле Еремкиной телеги, напевал свою песню.
— Недоброе Кеминым либо Юговым предсказывает, — ужасались бабы.
Многие шли пешком, держа за руки детишек, оглядываясь на осиротевшие кладбищенские кресты, на кособокую унылую церковку.
Дорога петляла через лесистые увалы, малые ручейки и речки, пузыристые гати. По вечерам жгли костры, готовили варево, молча жевали, укладывались спать. Утренняя сырость будила людей, и снова открывался долгий путь, край которого растворялся в безнадежных далях. Ни разговоров, ни песен, словно это был обоз мертвяков. Только скрип телег да пофыркивание лошадей нарушали морок.
Еремка брел рядом с Моисеем, в глазах бегали недобрые огоньки. Брат Игнатия Воронина, служившего в Петербурге солдатом Преображенского полка, повесился ночью на оглобле. Еремка вынул его из удавки. Жену и двух ребятишек вместе с упокойником порешили отправить назад, испросив на то дозволение у сопровождавшего обоз офицера.
— Вот кому беду-то Прошка накликал, — плакали бабы, совали в руки сирот припасенную на дорогу снедь.
— Всем беда будет, — катилось по обозу.
Вдова сидела над прикрытым рогожкою телом, будто серый камень, источенный водою и ветрами.
— Лошадь бабе надо дать, — сказала Глаша, жена Еремки.
— Не на себе же тащить, — согласились мужики.
Еремка кинулся было распрягать свою лошаденку, но мужики воспротивились.
— Столько ребятишек у вас. Вон Тимоха Сирин на четырех телегах едут. Всякого добра навалили.
Тимохина Лукерья, красавица баба, уткнула в пышные бедра круглые руки:
— А ну, сунься, дух из портков вышибу.