Госпожа Хризантема - страница 50
Сегодня мы не пойдем гулять; мне хочется остаться вот так лежать и слушать самисэн[75] моей мусме.
До сих пор я всегда писал гитара, дабы избежать экзотических терминов, в злоупотреблении которыми меня и так упрекают. Но ни слово гитара, ни слово мандолина не дают представления об этом тоненьком инструменте с длинным-длинным грифом, издающем высокие ноты, еще жеманнее, чем стрекот кузнечиков; с этого момента я буду писать самисэн.
А мою мусме я стану называть Кику, Кику-сан; это имя подходит ей гораздо больше, чем Хризантема, которое хотя и точно переводит смысл слова, но не передает его причудливого звучания.
Итак, я говорю Кику, моей жене:
— Поиграй, поиграй для меня; я останусь здесь и весь вечер буду тебя слушать.
Удивленная моим добрым расположением, она заставляет себя немного поупрашивать, причем на губах ее почти угадывается горькая складка торжества и презрения, потом принимает позу, как на картинке, откидывает длинные темные рукава — и начинает. Первые нерешительные нотки звучат приглушенно, сливаясь с музыкой насекомых, звенящей снаружи, в тихом воздухе, в теплых, золотистых сумерках. Сначала она медленно играет какие-то запутанные вещи, которые, похоже, немного подзабыла, и часто приходится подолгу ждать продолжения; другие малютки хмыкают, слушают невнимательно и жалеют о прерванном танце. И сама она рассеянна и скучна, как человек, выполняющий заданный урок.
Потом, понемножку-понемножку, приходит оживление, и мусме начинают слушать. Ритм ускоряется, появляется лихорадочная дрожь, и ее взгляд уже никак не назовешь по-кукольному невыразительным. В музыке слышатся завывания ветра, жуткий смех масок, душераздирающие стоны, рыдания — и ее расширенные зрачки обращены внутрь, в самую глубину непостижимой японской натуры.
Я слушаю ее лежа, с полуприкрытыми глазами, глядя сквозь невольно смыкающиеся под тяжестью век ресницы на то, как где-то далеко внизу умирает над Нагасаки огромное красное солнце. И у меня появляется весьма грустное чувство, что вся моя прошлая жизнь и все остальные места на земле стираются и отступают. В сгущающихся сумерках я чувствую себя почти как дома в этом уголке Японии, среди садов этого предместья; такого со мной еще никогда не было…
L
16 сентября
Семь часов вечера. Сегодня мы уже не будем спускаться в город; как добрые японские буржуа, мы останемся у себя в высоком предместье.
Одетые по-домашнему, сходим с Ивом по-соседски на фехтовальную площадку, находящуюся в двух шагах, прямо над нашим домиком, почти граничащую с нашим свежим садом.
Но площадку мы находим закрытой; сидящий у дверей муско с глубочайшими поклонами объясняет нам, что сейчас слишком поздно, что все любители разошлись и что нам придется прийти завтра.
Вечер так прекрасен, так мягок, что мы не идем домой, а продолжаем без всякой цели подниматься по тропинке, теряющейся в пустынных районах гор, где-то ближе к вершинам.
Целый час длится наша непредвиденная прогулка, и вот мы стоим высоко-высоко над бесконечными далями, освещенными последними лучами догорающего дня; стоим в одном из уединенных и печальных уголков среди маленьких буддистских кладбищ, которыми усеяны горные склоны.
По дороге нам попадаются несколько запоздалых работников, возвращающихся с полей и несущих на спине снопы чайных листьев. Физиономии у этих крестьян немного диковатые; они полуголые или же одеты в длинные робы из синего хлопка; проходя мимо, они отвешивают нам глубокие поклоны.
Деревьев в этом высокогорье нет. Чайные поля перемежаются надгробьями: старые гранитные статуэтки, представляющие Будду в цветке лотоса, или же могильные столбики с поблескивающими остатками золотых надписей. А в основном вокруг нас — невозделанные участки, скалы и колючий кустарник.
Больше мы уже никого не встречаем, начинает темнеть. Постоим минутку, и пора спускаться.
Но вот прямо рядом с тем местом, где мы находимся, стоит на свежеперекопанной земле светлый деревянный ящик с ручками, нечто вроде портшеза, с лотосами из фольги и еще горящими благовонными палочками; очевидно, сегодня вечером здесь кого-то похоронили.