Гражданская рапсодия. Сломанные души - страница 17

стр.

В дверь постучали. Четверо кадет принесли кровать, спросили, куда ставить. Парфёнов кивнул в сторону окна. Следом вошёл юнкер с подносом. На подносе тарелка с остывшим картофелем, кружка чая и кусок хлеба. Юнкер глянул виновато на командира батальона, мол, другого нет, поставил поднос на стол и ушёл.

— С продовольствием скверно, — констатировал Парфёнов. — От Организации кроме мороженой картошки и капусты ничего не получаем. Иногда дамы из городского благотворительного общества присылают продукты, но всё равно мало. С боеприпасами та же ситуация. Но это моя забота, твоя — учебный процесс. Опыт у тебя есть.

Толкачёв ковырнул вилкой картофелину, откусил хлеба, и только сейчас почувствовал, как сильно хочет есть. Последний раз он ел утром в поезде, «добили», как выразился Липатников, неприкосновенный запас. Хотя какой там запас, два яблока и фунт ржаных сухарей на всех. Осин пытался предложить свою долю Кате, та отказалась, и Осин покраснел, будто сделал непристойное предложение. Юноша влюблён, это очевидно. Сложно не полюбить такую барышню. Красива, образована. Лара как-то сказала, что женщины делятся на две категории: на тех, кто стремится замуж, и тех, кто хочет жить вечно. Лара максималистка, она видит только белое и чёрное, точнее, белое и красное, жизнь для неё воздух — вдохнула-выдохнула. Катя другая. Совсем другая. После неё обязательно что-то останется.

Толкачёв с сожалением посмотрел на пустую тарелку, как же быстро он съел этот невкусный картофель. Мама подавала его со сливочным маслом, а к нему сельдь, или квашеную капусту, или солёных груздей, которые каждую осень присылала из Семёновского уезда тётка. За столом всегда было по-домашнему уютно. После ужина отец заводил патефон, садился в кресло и под шершавые звуки партии мистера Икса выкуривал трубку. Потом брал газеты и уходил в спальную, а патефон и пластинки доставались им с сестрой. И вот теперь ни музыки, ни грибов, ни уюта.

— А с Ларой у тебя в самом деле всё? — спросил Парфёнов.

Он спросил это как о чём-то свершившемся бесповоротно, и Толкачёв подумал, что с Ларой действительно всё. Такие жаркие были отношения, но, видимо, жара всё испепелила. Сожгла. И боль от расставания, которая томила его все последние дни, вдруг начала отступать. Он почувствовал лёгкость; это стало неожиданностью, он улыбнулся и кивнул:

— В самом деле.

— Какой роман был.

— Всё кончается.

— Банальность.

— Увы.

— Жалеешь?

— Нет.

— Жалеешь.

— Не ехидничай. Впрочем, знаешь, Василий, почему не жалею? Сначала, видит бог, было тяжело. Я думал, наши отношения — это навсегда. Свадьба, дети, умереть в один день. Всё, как в сказке — радужно и никаких иллюзий. И когда она сошлась со своим товарищем, я решил уехать из Петербурга. Всё равно куда, лишь бы уехать. Было больно, обидно, хотелось поддержки. Я стоял на перроне — вокруг страх, суета — и вдруг я вспомнил нашу последнюю встречу, когда ты звал меня на Дон. И я решил — еду. Снова армия, снова в бой. Хоть какая-то польза. До Москвы я ехал в тамбуре. Ужасный холод, тело до сих пор как в ознобе — бьёт не переставая. Люди входят, выходят. На станциях флаги, хамство, разбитые стёкла. Ты не представляешь, Василий, как изменилась страна за последний месяц. Всего-то считанные дни, — но какие дикие перемены! Я видел, как вели на расстрел офицеров. Это было так буднично, обыкновенно, и всем вокруг не было до этого дела. А я стоял, смотрел на это… и не сказал ни слова. Понимаешь? Если бы я сказал хоть что-то, меня самого повели под таким же конвоем. Я бы не доехал…

Толкачёв поднёс руку к горлу, словно собираясь расстегнуть верхнюю пуговицу кителя, вспомнил, что на нём пиджак, сжал пальцы в кулак и несколько раз несильно стукнул по краю стола.

— Можно сослаться на случай, на судьбу, на божественное провидение, но когда я увидел в купе эту девушку… Это как восход, понимаешь? Лара будто пропала, исчезла, вернее, память о ней как будто подёрнулась дымкой. Она ещё рядом и, я думаю, какое-то время по-прежнему останется в моих мыслях. Но она уже не со мной, потому что эта девушка…