Грузинские романтики - страница 2

стр.

Мотивы беспечности, наслаждения радостями жизни сменяются грустными раздумьями о краткости и быстротечности дней в этом мире. Он призывает воспользоваться благами молодости, развеять тоску вином и весельем:

Давайте ж, ребята, кутнем!
Вино, как врага, разобьем!..
Оно обратится нам в кровь,
А кровь ту в бою мы прольем!..

Величественные картины прошлого, развалины великолепных храмов и крепостей приводят поэта к печальным философским медитациям:

…Как все здесь застыло в своем отрешенном покое!
Пустынность, безгласность, владычество смерти кругом,
Здесь в темный покров одевается сердце людское,
И горькое чувство со стоном вздымается в нем.
Так вот она — камни, дворцов величавых руины,
Так вот она — участь прекрасных творений тщеты,
Вот истинный образ и нашей грядущей судьбины!
Зачем же, мой взор, лишь к мгновенному тянешься ты?

Такие мрачные раздумья о тщетности мира уживаются с радостными песнями восхваления жизни и как-то дополняют друг друга, образуя неповторимую самобытность поэзии А. Чавчавадзе.

Второй из грузинских романтиков, Григол Орбелиани, был младше Чавчавадзе. Он был внуком грузинского царя Ираклия II по материнской линии и остро пережил крах последней надежды на восстановление независимости своей родины.

Для его поэзии характерно романтическое созерцание картин родной природы, элегическое описание красот вечеров, проникнутое переходящей в скорбь грустью о превратностях судьбы и непрочности человеческого счастья.

В своих стихах Гр. Орбелиани воспевает героев прошлого, мечтает о новых подвижниках, которые принесут свободу родине.

В своем прекрасном стихотворении «Лик царицы Тамары в Бетанийской церкви» он вспоминает о славном прошлом Грузии и глубоко переживает ее падение.

…О мать моя,
Иверия моя!
Откуда ждать на слезы мне ответа?
Униженный, больной,
Я — сын печальный твой,
И в сердце — ни надежды, ни привета!..

Наряду со скорбью об ушедшем величии родины поэт не перестает восхищаться красотой жизни, призывает предаться веселым утехам. Он живописно передает красоту грузинского застолья в садах Ортачалы, восхваляет народных певцов и знаменитых завсегдатаев богатых пиршеств.

Поэт обращается к тбилисскому городскому фольклору и, следуя восточной поэтической традиции, воспевает любовь, стараясь заглушить скорбь и печаль в вине.

В философской лирике Г. Орбелиани нередко возникают религиозные мотивы, реминисценции из псалмов царя Давида и Екклезиаста.

Жизнь величайшего грузинского поэта Николоза Бараташвили оказалась столь же короткой, как и жизнь его гениальных современников — Шелли и Китса, Лермонтова и Петефи.

Из вышеназванных поэтов Бараташвили знал только Лермонтова (а возможно, и встречался с ним лично); он приводит строки Лермонтова в своей личной переписке, иллюстрируя ими собственные душевные переживания и настроения, делясь с адресатом своим одиночеством или отчаянием безнадежности.

За очень короткий срок своей жизни Бараташвили успел написать немного — всего тридцать шесть стихотворений и одну поэму. Но все его литературное наследство — «томов премногих тяжелей», — навсегда стало подлинным украшением грузинской поэзии.

Жизнь поэта была трагически безотрадна. Ни одной его мечте, ни одному его стремлению — личному или общественному — не суждено было исполниться и сбыться.

По его стихотворениям и переписке мы можем восстановить и проследить одну из драматических историй человеческой жизни. Как и современных ему западноевропейских романтиков, Бараташвили влечет задумчивая тишина уединенного кладбища, где шелест листьев или стон ветра напоминает ему о гармонии природы и человека.

Всем существом он стремится к своему романтическому идеалу, синему цвету, что с юности стал для него символом неземного начала и слиться с которым стало его заветной мечтой. Но он чувствует несбыточность этой мечты и сокрушенно сознает, что смертным не суждено переступить границы отведенного им свыше бытия.

В своих лирических шедеврах («Таинственный голос», «Моя молитва», «Злобный дух», «Я храм нашел…» и других) Бараташвили словно бы видит незримое, постигает непостижимое.

Его стихи напоминают религиозные гимны и песнопения не только своим благоговейным трепетом искренности переживаемого чувства, но самой интонацией и архаикой поэтического выражения. Бараташвили как бы сам подчеркивает, что его поэзия — это молитва, исповедальный монолог, словно произнесенный в исповедальной тиши храма.