Гувернантка - страница 11
А вечером…
В доме пусто. Держа в руке полузакрытую книгу, позаимствованную у Яна (Чарлз Дарвин «Происхождение видов»), я стоял у окна в своей комнате на втором этаже, глядя в предвечернее небо, по которому ползли лохматые карминовые облака. На Новогродской ни души. Мокрая мостовая. За стеклом беззвучно трепещет крылышками бабочка. Недвижные деревья. Ни ветерка. Тишина.
Потом стук. Шаги? Я приоткрыл дверь. Первой на лестнице показалась панна Эстер, за ней шли панна Хирш и панна Далковская. В руках круглые картонные коробки, перевязанные лентами. «Так, по вашему мнению, — сказала панна Эстер, когда они поднялись на площадку, — то, что он пишет о Вагнере, несправедливо?» — «Конечно несправедливо, — панна Хирш слегка выпятила губки, — но хватит об этом. Есть вещи поважнее…» И все рассмеялись.
Зайдя в комнату панны Эстер, они неплотно закрыли за собой дверь. Полоса солнечного света пересекла коридор. В светлой щели мечущиеся тени, смех?
Начали примерять платья? Взмахи рук? Поднятая кисть? Белизна обнаженного локтя? Перед круглым зеркалом орехового шкафа они помогали друг дружке отстегивать бретельки, справляться с крючками на спине, расстегивать сзади пуговички, развязывать завязанные бантиком концы шнуровки корсетов, а платья падали с их плеч и бедер на пол, расплываясь светлыми складками на темном ковре.
И этот скользкий шелест сползающего с плеч атласа. И шуршанье стаскиваемого через голову батиста. Почему, думал я со стиснутым горлом, почему они такие, только когда одни? Почему все в них гаснет, едва рядом появляется мужчина? Но сейчас — невидимый, скрытый тенями коридора — я чувствовал, что они подлинные. Сейчас, вертясь перед зеркалом в новых шуршащих платьях от Херсе и Мариани, они существовали сами для себя, ни в каких мужчинах не испытывая нужды, сейчас их радовало, что шелк так хорошо лежит на бедрах, что бусы так подходят к цвету лица, что волосы нужно заколоть повыше, посмотри, так лучше? дай гребень, ох, нет, не этот, а розу приколи чуть ниже, темное тебе очень идет, правда? ну конечно, но снизу надо чуть-чуть подобрать, вот так, теперь хорошо, а туфли какие? белые? нет, возьми те, бордовые, но ведь шнуровка белая?..
Я попятился в комнату, притворил дверь. Я чувствовал: если выйду в коридор, они услышат мои шаги, и все развеется. И потому стоял молча, не выпуская дверной ручки, жадно прислушиваясь к мягкому негромкому шуршанию, с воздушной легкостью заполнявшему ее комнату под взрывы смеха, и мне радостно было приобщаться к чему-то, не предназначенному для посторонних глаз, обладающему целительной силой нераскрытой тайны. Но ведь это не будет продолжаться вечно, сколько можно стоять, держась за дверную ручку, рано или поздно придется открыть дверь и выйти — глупо прятаться, подсматривать и подслушивать, когда они думают, что дома никого нет.
Я приник ухом к двери. Тихо? Спустились вниз? Так бесшумно? Никаких шагов?
Я выглянул посмотреть, что делается в коридоре, а они расхохотались: «Ой, нехорошо, пан Александр, нехорошо, как не стыдно!» Они стояли передо мной, смеющиеся, в огнях и блестках нарядных платьев, такие красивые и свободные, шелестящие тюлем и лентами из тафты, что я, чувствуя, как сердце переполняется радостью, подхватил их под руки и, присоединив свой смех к их смеху, торжественно, будто распорядитель бала в Собрании, повел вниз по лестнице в салон. Не хватало только музыки! Не беда! Мы тихонько запели арию из «Кармен», шутливо раскачиваясь в такт, а там, внизу, стукнула, открываясь, дверь: отец с Анджеем? Итак, я шаг за шагом вел панну Эстер, панну Хирш и панну Далковскую по ступенькам в салон, а отец, даже не сняв пальто, подошел к лестнице и, увидев нас наверху, приветствовал восхищенными возгласами, скрестив на груди руки красивым жестом турецкого паши из оперы Вистари.
А потом — аплодисменты! Это Анджей хлопал в ладоши что было сил, восхищенно щуря глаза, словно смотрел на три приближающихся солнца.
Mitteleuropa[13]
Мир под дождем стыдливо обнажал свои лишаи и шрамы, за оконным стеклом расплывались контуры домов напротив, сквозь застывшие над куполом св. Варвары тучи проглядывало желтоватое солнце, такое слабенькое, будто вот-вот погаснет. В такие часы — безветренные, темные от серой влаги — тщетно обращаешься даже к самым ярким воспоминаниям, перестаешь верить в то, что случившееся в прошлом еще можно исправить. Вокзалы, на которых я пересаживался с поезда на поезд. Темные реки под мостами, на которые я смотрел из окна купе. Мглистые немецкие равнины. Мазовецкие поля, мокнущие под мелким дождичком. Мокрые улицы в Вене. Скользкие каменные плиты площади перед Кельнским собором. Вода, стоящая в канавах при подъезде к Груйцу. Жирно поблескивающая брусчатка перед ратушей в Гейдельберге.