Harmonia cælestis - страница 26
Мой отец оказался в плену. В плену у плененной турчанки. Зовут ее Лейли, и волосы у нее черные, прочные, будто конская грива, блестящие, как эбен, звенящие, когда она встряхивает головой, достигающие ягодиц; ее кожа покрыта благородной бледностью, губы подкрашены черной тутовой ягодой, как у панков. Мой отец влюбился в нее. Усадив ее на колени, он глядит на нее и не может оторвать глаз. Лейли опускает головку. Мой отец нежно поднимает ее подбородок, они обмениваются коротким взглядом, и девушка снова смежает очи. Они сидят молча, с серьезным видом. И все это продолжается около года. Но сегодня девушка вдруг открыла рот и что-то сказала ему по-турецки. Мой отец ответил ей по-венгерски. Теперь они разговаривают, и так будет продолжаться приблизительно еще год. — Перед смертью отец, изможденный, дрожащий, давно уже живший один (моя мать, сестра Тёкёли, переехала в Мариацелл, о чем судачил весь двор), вдруг сказал: Интересно, о чем она говорила?
Мой отец имел принципы. Принципов у него было много, не меньше, чем кошек. В основном это были моральные принципы, но имелось немало и эстетических, касавшихся устроения жизни, а также гигиенических. Или кулинарных (использование порошкового чеснока, например). Монетарно-финансовых. И в чем тайна вечной любви? Что предпочтительнее: брак, любовь или нечто третье? Принципы руководства футбольными клубами третьей лиги. Принципы быстрой, но безопасной езды. Восемь принципов контролирования эрекции. Герань как средство от педикулеза. В любой момент он мог выхватить подходящий принцип из кармана брюк или пиджака, из-под сорочки, из солонки во время обеда, из бинокля в театре, из пакетика с семечками во время матча, из стакана фрёча в корчме, где угодно, в библиотеке, в церкви, в казарме, в школе, в парламенте, везде и всюду. Ведь если у человека есть принципы и при этом он человек благородный, то он всегда прав, точнее сказать, доказать обратное невозможно: он прав, потому что неправым он быть не может. Разумеется, с ним можно соглашаться, а можно не соглашаться. Так что общаться с моим отцом было трудно. Он принимал только то, что считал возможным. В своей профессии он вроде бы преуспевал. А когда его вдруг не стало, ни в штанах, ни за обеденным столом, ни в театре, ни даже в антракте в опере, ни на футбольном матче, ни в корчме, ни в библиотеке, ни в церкви, ни в казарме, ни в госсобрании, ни в другой какой части пространства, скомбинированной с человеком, вроде офиса или швейцарской будки, когда уже не было на нем ни пальто, ни сорочки, ни пиджака, и выхватить принцип откуда-нибудь из-за уха, из волос, из ребра или какого-то потаенного места на теле он больше не мог, он был наг, его не существовало, то есть когда появился прекрасный шанс наконец с ним поговорить, его было не узнать. Это не мой отец; но тогда зачем, даже если можно? С кем? О чем?
Мать моего отца учила его только хорошему. Учила его тому, что все люди в конечном счете добрые и что Отец Небесный о нас заботится. Что на мир мы должны смотреть с доверием и что, если тебя ударят по одной щеке, ты должен подставить другую. Что из этого следует? А то — и сей тезис был краеугольным камнем педагогической концепции моей бабушки, — что дурные слова не имеют смысла, бессодержательны, потому что не существует соответствующей им «дурной» части мира. И когда мой отец все-таки научился у своих деревенских приятелей некоторым «нехорошим» словам, моя бабушка с гневной печалью загнала его в ванную и с мылом вымыла ему рот. После этого долгое время мой отец не мог есть — стоило ему проглотить что-нибудь, как его выворачивало. А потом, когда моему отцу не было еще пяти лет, бабушка умерла в жутких страданиях, у нее приключился заворот кишок, и они стали гнить; казалось, в ее животе поселился какой-то невероятно зловонный зверь, ну просто фильм ужасов, и сама она стала все больше превращаться в этого зверя. Из-за этого запаха пришлось даже дом покинуть. От стыда, что бабушка умерла, мой дедушка переехал с семьей в другую страну. И мой отец так и жил с мытым ртом и неполным словарным запасом. Ни о ком он не мог сказать ничего дурного, потому что не знал нужных слов, и по той же причине ни о ком не мог плохо думать. В результате он стал беззащитен, его вечно обманывали и высмеивали за глаза. Когда он сказал, например, — а было это, кстати, 13 марта, тогда после двух замечательных солнечных дней начался препротивный колючий дождь, как будто уже наступила осень или мы очутились вдруг в Аргентине, — когда он сказал: ну вот и покинула нас весна (что в словоупотреблении моего отца было простой констатацией факта, пусть и не соответствующей языковой практике), друзья похлопали его по спине и заржали, покинула, эт’точно! А ты здесь застрял! Мой отец посмотрел на них с глупой улыбкой, как будто услышал голос своей матери. Но она-то действительно нас покинула — как весна, если верить его метеорологическому прогнозу. Покинула, эт’точно! А ты здесь застрял! Мой отец вдруг смутился. Он не мог понять, о ком идет речь, кто этот самый «ты». И, как в зеркало, заглядывал в хохот друзей, но не видел в нем ничего.