Harmonia cælestis - страница 58

стр.

, основанной получившим французское воспитание императором Францем, был якобы его другом и компаньоном по тайным ночным похождениям и в венском обществе слыл донжуаном. Это ему Моцарт посвятил свой «Реквием вольному каменщику» (ор. 477 в каталоге Кохеля), и он же послужил прототипом «Кавалера Розы» Р. Штрауса, — но Священное Писание мой отец штудировал крайне усердно, делая из него, по своему обыкновению, подробные выписки. В первую очередь его интересовали причины печали, ибо, в противоположность радости, связанной со спасением и присутствием Господа, печаль — горький плод отделяющего нас от Господа Бога греха. Доколе, Господи, будет это продолжаться? вопрошал мой отец. (Некоторые считают антропоморфное представление о Боге оскорбительным как для Бога, так и для человека. Мой отец к их числу не принадлежал.) Доколе будешь скрывать лице Твое от меня? Доколе мне слагать советы в душе моей, скорбь в сердце моем день и ночь? Доколе врагу моему возноситься надо мною? Ни доколе; врагов у отца моего хватало, но возноситься над ним о ту пору никто и думать не смел. Семья тогда представлена была двумя блистательными поколениями, перекрывшими остальным — с долей неискренности можно было б сказать: невольно — все пути наверх. Куда ни повернись — всюду они. Отец и дядя были правоверными лабанцами, опорой двора, людьми Палфи. Мой дедушка даже жену подобрал себе в этом лагере, заключив брак с «грациозной Сидонией Палфи», которая нарожала ему двенадцать детей, включая моего отца. Когда дядюшка Йожеф стал главным королевским судьей, а Янош Палфи был уже совсем плох, он председательствовал вместо него на очередной сессии госсобрания, и хотя в моде тогда был немецкий крой, его это не смущало — он ходил всегда только в венгерской аттиле. Королева его привечала, но, когда он однажды признался ей, что высшие чины Австрии не слишком симпатизируют венграм, — видите ли, граф, они до сих пор морщатся от пороховой вони, которой нанюхались от пушек куруцев! (мой родич-лабанц при этих словах тоже поморщился), а посему она, королева, вынуждена принимать решения, не слишком считаясь с венграми. На что граф искренне ей ответил: Государыня! Недоверие венгров оправдано вековой историей. Обойдусь без примеров. Но рука, управляющая империей, может править ею бестрепетно — упомянутая антипатия никак не направлена против личности королевы. (…) Национальные требования венгров основаны на древних законах, скрепленных вечною клятвою, но никогда еще эти законы не соблюдались. Услышав от старого лабанца эти слова, королева разразилась слезами и жалобами на несчастное свое положение. Случилось это 17 июля в Пожони. А был еще дядюшка Антал, до конца жизни оставшийся верным фельдмаршалом князя Ракоци, в результате чего двор лишил его всех владений, передав их двум его братьям. Это, однако, их не поссорило, и они продолжали любить друг друга. Мой отец был самым молодым членом нового «поколения гениев» (его братья: Миклош, посол в Санкт-Петербурге, и Карой, епископ Эгерский, имя которого носил в Эгере знаменитый Лицей им. Хо Ши Мина), отличался яркими дарованиями и европейской образованностью, обладал утонченным вкусом и прекрасной внешностью (портрет его демонстрируется в Венгерской исторической галерее) и был богатейшим магнатом; в двадцать лет — губернатор Мошона, в двадцать шесть — камергер его императорского и королевского величества. Однако не оставляла его печаль, и напитан он был хлебом слезным. В принципе все было ясно: истинная причина безмерных страданий кроется в грехе. Избавления, как в Писании сказано, надо искать в Спасителе: возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня. Но отец мой не понимал этого до конца и придерживался скорее земного стоического стремления избежать печали, зная, что страх Господень усладит сердце и даст веселие и радость и долгоденствие жизни. Знал, что жизнь, долгоденствие — радость уже сами по себе. Оттого и работал не покладая рук. Восемнадцатое столетие было веком строителей, и он воздвиг в Чеклесе самый изысканный из семейных замков, перестроил Венгерскую Канцелярию на Банкгассе (ныне — красивейшее посольское здание в Вене) и при этом, будучи заводилой в Обществе Кавалеров, кочевал из постели в постель, зачастую в компании с императором, своим тезкой. (Кочевание из постели в постель — это тоже восемнадцатый век.) Мария Терезия только морщилась, к подобному легкомыслию, будучи женщиной строгих нравов, она относилась неодобрительно. Правда, отец легкомысленным человеком не был, однако серьезность и несерьезность существовали в нем столь неразрывно, что верх брало то одно, то другое качество, причем без какой бы то ни было логики. Мой отец был осознанно легкомыслен, что означало не стремление к легкомысленности, а свободное ее проявление, раскрепощенность, и все это вкупе с его глобальной борьбой с печалью. Как говорится в Писании: лукавое сердце причинит печаль, но человек многоопытный воздаст ему. И мой отец — меняя одну постель на другую, — похоже, всю жизнь с этим сердцем расплачивался. (В качестве исторического курьеза можно упомянуть, что именно его указом, по примеру французов, были учреждены в Венгрии залоговые учреждения.) Но как бы он ни провел ночь, в девять утра он был уже на докладе у императрицы. Мария Терезия, пристально поглядев на его лицо, по его глазам, по теням вокруг глаз легко догадалась о бурно проведенной ночи. Имя моего отца она произнесла серьезным и раздраженным тоном (как учительница, вызывающая ученика к доске: Ковач!). Мой отец недовольно опустил голову. Что вы бормочете?! вскричала императрица и королева. Разве я не дала своим подданным четкого указания обращаться к моему величеству в полной форме и грамматически правильно? Вообще-то, к моему отцу она была благосклонна, уважая его таланты, устоять перед которыми было трудно. Но его легкомысленность презирала. Мой отец ухмыльнулся в глаза королевы. Да, ваше величество, вы имеете полное право и даже обязаны это требовать. Ведь ежели перед троном вашего величества подданный будет заикаться, путаться в падежах, а придаточное предложение будет болтаться на главном, как, простите, покосившийся ставень, который треплет из стороны в сторону виннервальдский ветер, ежели вместо того, чтобы проявить все свое красноречие или безмолвствовать, он будет нести ахинею, и это в тот самый момент, когда присутствие вашего величества должно мобилизовать в нем все силы, потребные для создания осмысленной фразы… Не продолжайте, граф, если вы не хотите походить на моего сына. Не хочу, ваше величество, мило поклонился отец. Это было уже после рождения старшего сына моего отца. Мой отец не желал походить даже на него, на собственного сына. С появлением каждого следующего ребенка он все больше пугался. Всякое прибавление, новое существо, к которому он имеет или будет иметь отношение, давало повод к печали. С детьми он пытался держать себя строго (лелей дитя, и оно устрашит тебя; играй с ним, и оно опечалит тебя; не смейся с ним, чтобы не горевать с ним и после не скрежетать зубами своими), пытался — не ища обходных путей — питать надежды (умер отец его — и как будто не умирал, ибо оставил по себе подобного себе), пытался быть взвешенным (сердце, утвержденное на обдуманном совете, не поколеблется во время страха), но в конечном счете единственным существом, к которому он хотел бы иметь отношение, была моя мать. И в этом, сказать откровенно, он преуспел. Как раз в этот год он был назначен Распорядителем королевских увеселений, единовластным хозяином Бургтеатра — из чего вытекало, что и годовой дефицит этого заведения ему «позволялось» покрывать из собственного кармана. Дороговатая честь! О, милый наш донжуан! Доверили все же козлу капусту?! шушукались в венских салонах. Северный ветер колюч, а шушуканье в венских салонах и того пуще. Но серчать мой отец не любил, он больше любил смеяться. Ну и, естественно, не отказывался при случае отведать доверенной его заботам капусты. Власть притягательна — в буквальном смысле этого слова. Смеялся он и тогда, когда судьба свела его с Антонией-Николеттой Ришар. Антония-Николетта была тоже смешливая. Правда, звезд с неба она не хватала, но достоинств душевных, и умственных, и телесных в ней было столько, что она не могла не притягивать к себе венгров, а мой отец в этом отношении был в первую очередь венгром. Моя мать не была женщиной гамлетовского склада, в ее мире не было тайн, и сердце ее было открытой книгой, которую мог листать любой. Актрисой она была бездарной, легкомысленной и обворожительной. (Она была откровенной роялисткой и истовой католичкой, но слухи о ее казни — что, мол, выступивший против Габсбургов Имре Тёкёли, захватив мою мать, отрубил ей голову — оказались сильно преувеличенными, моя мать и после падения Тёкёли, столь логичного, еще долго жила в добром здравии и прекрасном настроении, об аппетите же и говорить нечего — на день св. Мартина съедала в один присест если не целого гуся, то уж утку во всяком случае. А ведь добрую службу мог сослужить нашей нации Тёкёли, под старость лет зло шутил мой отец, но, кроме Кальмана Тали, этого рифмоплета, никому он, похоже, не пригодился. Хотя верно и то, что без небылиц, сочиненных Тали, в том числе и про Тёкёли, грезы венгров были бы менее яркими.) В лице моего отца и в лице моей матери встретились две легкомысленности, и многие были уверены, что им суждено соединиться в одну большую серьезность — но этого не случилось. Хотя испугались они серьезно; испугались, когда стало ясно, что они, так сказать, нашли друг друга, испугались, поняв, что вот он, тот человек, которого можно не опасаться. И были потрясены, обнаружив прекрасную цельность природы, да и сами, каждый найдя свою половину, стали на удивление цельными. Любовь пробудила в них уважение ко всему окружающему. Моему отцу было тридцать семь, и свое место в жизни он уже занял. И место то было светлое и просторное. Высокое место. Легкомысленность — это не качество, одно из многих, она нераспространима на части, а только на целое, точнее сказать, она не щадит ничего, при этом не будучи радикальной; легкомысленность — это не ураган, выворачивающий с корнем деревья жизни, которые мы с серьезным ответственным видом лелеем изо дня в день, она ласкова и нежна, как легкий осенний (парижский) дождик, как утренний туман или апрельское солнце, которое едва греет, но стоит взглянуть на него, как мы прослезимся и через пелену слез будем не очень-то замечать упомянутые деревья, то натыкаясь на них, то не видя их вовсе. Легкомысленность очаровательна, в ней есть соразмерность. (Или только в моем отце? Ведь легкомысленность — прямая противоположность взвешенности, не бетон, а пушинка летучая, в силу непредсказуемости легкомысленность — просто рассадник несоразмерности.) Даже в самые отчаянные свои загулы мой отец не забывал о множестве вверенных ему дел, в коих руководствовался теми же устремлениями, что и в личной жизни. Он не верил, что путь к добру может пролегать через зло, не верил в трудности, не верил в боль, не верил, что «пальма растет под грузом», он верил лишь в радость и добродушие. Es muβ immer Spaβ dabei sein!