Херцбрудер - страница 55
Мне всегда (и в школе еще) казалось, будто я ей нечто должна. Отсутствие выражения в глазах означает беззлобное презрение или барство. Я забывала себя, я готова была служить ей, таскать за ней портфель, я сначала решала ее контрольную, а потом свою. Но она не очень-то это ценила и делала самые невероятные ошибки, переписывая из моего черновика. Подсказать ей, если она все-таки отвечала урок, тоже было почти нельзя. Она не то чтобы плохо слышала, а просто слушала медленно, так же, как и говорила. Почуяв подсказку, она замолкала и начинала свой знаменитый поворот, а когда наконец ее неподвижные глаза и на десятую долю секунду отстающий от них взгляд обращались ко мне, я забывала уже, что говорю, и вся была во власти только что прозвучавшего ленивого скрипа. Она словно гипнотизировала меня, а долг, мой любимый долг перед ней, так и оставался невыполненным. Иногда я засыпала прямо на уроке.
Мои сны были тогда черно-белыми. Я никак не могла предположить, что потом явятся (или проявятся) краски и станут мешать словам. Я, несмотря на то, что рядом была Нана, хорошо училась и даже писала что-то за отцовским столом, и на его шикарной дорогой бумаге. Было только несколько вечеров — я их и сейчас хорошо помню — когда особенные сумерки на четверть часа делали вдруг цвета яркими — все начинало светиться: деревья, дома, даже мои туфли... Я тогда дотрагивалась рукой до горла, мне казалось, что оно перевязано ленточкой... Но я не успевала по-настоящему испугаться — становилось темно, а в темноте я не различала уже красок, и окружающие предметы не жгли мне кожу, только не смягченные цветом контуры слегка царапали лицо и руки...
Почти каждый вечер я проводила у Наны. Я старалась развеселить ее, приносила ей книжки, иногда делала за нее простенькие домашние дела. Мне было почему-то ужасно стыдно, будто я нечаянно оскорбила Нану и пытаюсь теперь загладить вину...
Мать Наны была маленькая писклявая, до смешного больная женщина. Приходя вечером с работы, она переодевалась в чистенький, но рваный халатик и ложилась на диван без книжки. Не знаю, чем она в то время была больна, но дышала она трудно, будто у нее в горле был клапан, который приоткрывался только голосом, и поэтому каждое дыхание сопровождалось странным звуком, похожим на "гы" или "гу". Иногда на одно дыхание приходилось два или три "гу". Засыпая, она не успевала принять удобную позу, и какая-нибудь рука обязательно оказывалась придавленной или торчала непонятно откуда, как выросшее на кровле дерево.
С Наниным отцом, который был полугрузин, они были в разводе, и грузинские родственники появлялись в доме редко.
Однажды я застала там двух тетушек — они были заняты тем, что разглядывали Нану со всех сторон, видимо, намереваясь вынести общеродственный приговор ее внешности. Почему-то их очень раздражала ямочка на Нанином стриженом затылке (теперь эта ямочка исчезла — заросла мясом). По настоянию тех же энергичных тетушек мать наняла учителей для Наны — но музыка и английский не давались ей (или она им не давалась). Своему языку тетушки, однако, Нану не учили и с собой не звали. Когда Нане исполнилось шестнадцать, они в последний раз привезли ей фрукты, погладили по голове, обещали прислать из Грузии жениха-красавца и навсегда исчезли.
Фрукты, жених и ткемалевый соус в бутылке из-под вина, азиатская четверть... Порядочная девушка, как известно, должна быть физически невинной — обо всех опасностях, связанных с сексуальной свободой, Нана была предупреждена чуть не с пеленок, так что мне ничего не оставалось, кроме как дивиться ее осведомленности. Я до семнадцати лет вообще не знала, что такое девственность — встречала, конечно, это слово в литературе, но не предполагала в нем животного смысла. Однажды (мы учились в восьмом классе) девчонки подняли меня на смех из-за того, что я не знала слова "проститутка" (Нана была тут же, но, пошевелив — а не пожав — плечами6 вышла из хохочущего круга). В другой раз они подговорили меня обозвать одного парнишку гомосексуалистом — надо ли говорить, что я понятия не имела, за что получила по морде... Даже о матерной ругани, которая слышалась отовсюду, я знала только то, что она неприлична. Так же неприличны были для меня накрашенные ресницы и слишком модная одежда. Я одевалась как можно невзрачней, но завивала волосы и вплетала в них живые цветы. Когда же наконец я получила от Наны необходимую консультацию на тему, что такое есть человеческая жизнь, я пришла в ужас и охотно отказалась бы от принадлежности к человечеству, сели бы таковой отказ имел смысл.