Холодный край. Из дневника скитаний 1911 года - страница 4
— Вот так. Иди, смотри. Там были... Это!..
Я прикладываю по линии буссоль, отсчитываю румб, заглядываю в книжку на вчерашнюю запись и поражаюсь: градус в градус. Он следит за выражением моего лица и торжествующе спрашивает:
— Верна?
— Молодец! Я тебе подарю ружье. Теперь укажи, в какую сторону мы пойдем и где будем ночевать. Только чтоб верно было.
Сенкича сияет. Ружье для него — целое богатство. Он быстро переставляет рогатину, как колдун опять что-то шепчет, разводит руками, еще раз переставляет и говорит:
— Во, смотри!
Беру румб, записываю. Я вполне уверен, что завтра утром, на следующем стойбище, он точно укажет мне, за двадцать пять верст, это самое место, где сейчас стоим. Я знаю, что обратный румб будет верен, как и в предшествующие дни. Чем это объяснить? Ведь это же — чудо! Я б всякого назвал лжецом, если б не проверил самолично эту удивительную способность тунгуса чувствовать пространство. Я показал ему карту. Глаза Сенкичи загорелись. Долго, пристально смотрел, расспрашивал:
— Это что?
— Нижняя Тунгуска.
— Это? — Катанга.
Он разбросил карту на снегу, припал на локти.
— А это Лемпо?—спросил он, проводя ногтем по черте.
— Да,— подтвердил я, вновь поражаясь быстроте его соображенья. Человек впервые видит карту. Возьмите любого нашего мужика, он процарапает насквозь голову, а не поймет эту китайскую грамоту.
— А это Бирьякан? — задает вопрос Сенкича.
—Да.
— А это Туру?
— Нет, вот Туру. Это Пульваненга,— возражаю я.
Тогда Сенкича швыряет прочь карту, быстро выпрямляется и с сарказмом говорит:
— Какой дурак писал расписка? Врал! Туру вот где, Пульваненга — вот!
— Эту карту писали в Питере, ученые,— раздражаюсь я.
— Дурак писал,— настаивает Сенкича. Он берет сучок и чертит на снегу весь наш предстоящий путь вплоть до Аннавары. Чертеж его схематичен, в прямых линиях. Но почти все впоследствии подтвердилось.
— Да как ты это, Сенкича, знаешь?
— Вера такой.
Трое
Ночью по деревьям стучит мороз. В верхнее отверстие чума видны золотые россыпи звезд. В чуме страшный холод. Костер потух. Я лежу в одном белье под шубой. Надо бы разжечь костер, но встать нет мочи. Темно. Вот кто-то вскочил, зябко сделал — брр,— ляскнул зубами, опять упал, пробормотав:
— Язви тебя, вот холод...
Наш русский. Потом вылезла из оленьего теплого мешка тунгуска Анна. Мешок у них двойной, семейный, спит в нем с Сенкичей, а сынишка — в берестяном кузовочке у костра. Не замерз ли? Однако нет — заплакал. Анна высекла искру, стала разводить костер.
— Замерзла, Анна? — спрашиваю.
— Взопрела,— посмеиваясь, отвечает она. Анна поднялась во весь рост, потянулась, сняла рубаху, вывернула ее и распялила над пламенем. Рубаха надулась от жаркого воздуха колоколом и стала плавно кружиться в раскинутых над костром руках Анны, как карусель.
— Омко,— посматривая на меня, наставительно говорит Анна.
Я знаю, что такое «омко»; омко — значит вши. Анна молода, очень красива, от ее бронзового крепкого тела веяло какой-то внутренней чистотой. Но эти окаянные «омко». Закрываю глаза и сердито кутаюсь с головой в шубу.
— Нюльга сегодня будет большая,— заявляет за чаем Сенкича. Глаза его узенькие, заплывшие от сна и таежной стужи. За чумом голос Анны и бряканье бубенцов. Она собирает оленей. Это не так-то легко: они разбрелись по тайге, надо ловить арканом.
В путь двинулись около полудня. Солнечный, тихий день. На полянах снег слепит глаза. Тишина полная. Иногда с сосны слетит иней: это белка прыгнула на другой сучок. Белок попадается много. Но промышлять их нет времени. Однако Анне невтерпеж. Иногда останавливает она оленя и, приложившись к малопульке, метко срезает с вершины белку.
— А ловко ты бьешь! — кто-то бросает Анне похвалу.
— Вера такой,— скромно отвечает она, попыхивая трубкой.
Мы шли густыми зарослями. Здесь снегу было меньше. Сосны стройно возносились к небу, пушистые кроны их сливались вверху в одну. Вдруг вдали раздался выстрел.