Хотелось бы сегодня - страница 26
Виновником повышенного давления был крупного телосложения дядька, который, больно отталкиваясь локтем от груди Балышева, совершал обмен с протискивающимся к выходу пассажиром. Маневр этот, — если это можно назвать маневром, — слава Богу, завершился, в результате чего в Дмитрия Васильевича тотчас же, кривясь и морщась от нещадных толчков в спину, вжалась молодая особа. Вжалась и стихла, словно достигнув наконец-то желанной цели. Взгляд её равнодушно скользнул по лицу Дмитрия Васильевича, который как стоял руки по швам (в одной папка), так и потрясённо обомлел и замер, — такого запредельно плотного соития у него, пожалуй, ещё не было ни с одним человеческим существом в мире. Никаких сексуальных позывов эта мысль, разумеется, не пробудила, но груди, животы, ноги Балышева и девушки — всё будто бы стало принадлежать им обоим. Любое шевеление одного слитно отдавалось в другом, чувствовалось и предощущалось.
Боясь дохнуть, Дмитрий Васильевич даже не водил глазами, он их, напротив, старательно отводил от слишком близкого созерцания вынужденно притиснутой к нему девушки. Но — куда, куда?.. — если всюду была она — нежный очерк её шеи в распахе белоснежного воротничка блузы… скульный абрис щеки… мочка уха… такая обворожительно нежная под завитком серо-пепельной пряди, что хотелось прикоснуться к ней губами… не как к сексуально притягательному объекту, — боже, упаси! — а как…
Впрочем, сравнения и не требовалось… Балышев, надо признаться, обожал женщин. Вернее, обожал Женщину. Ту самую, в которой, точно по Пушкину, для него сошлось бы всё — и «божество, и вдохновенье, и смех, и слёзы и любовь». Такой женщины в жизни Дмитрия Васильевича никогда не было, и, может, именно поэтому образ чистой красоты, внешней и духовной, в нём не только не мерк с годами, а, пожалуй, даже и наоборот, усиливался, как усиливается тоска по недосягаемому, но, безусловно, существующему где-то идеалу. Что опыт, что разочарования? — всё тотчас же летело к чёрту, едва появлялся, начинал брезжить этот недосягаемо желанный идеал… возможно, воплощённый теперь в этой юной леди, волей случая притиснутой к нему до невообразимой близости. «Каким ветром занесло её в этот вагон? Такой бы девушке сидеть в карете… мимо нас»… — бессвязно думал Балышев с непроницаемо бесстрастным, но вспотевшим от внутреннего напряжения лицом.
— Вы на следующей выходите? — осведомилась между тем девушка и слегка шевельнулась, показывая тем, что готова, если нужно, поменяться местами.
— Я вас выпущу, — сухо отозвался Балышев и под предлогом этого вынужденного диалога задержался будто ненароком на её лице.
Да, это без сомнения была она… Та самая, недосягаемо желанная, единственная… на которую, как на икону, он, наверное, мог бы смотреть всю жизнь, — смотреть и молиться…
И уже на остановке, когда, «сойдя спиной» и посторонившись, пропустил мимо себя освобождённую девушку, а заодно и других выходящих пассажиров, тотчас заслонивших её от него навсегда, запоздало подумал:
«И почему я не сказал „выхожу“? Почему лишил себя возможности последовать за ней? Просто последовать… без цели»…
А что бы это дало? — размышлял Дмитрий Васильевич, сидя в домашнем кресле перед вечерним телевизором.
Точно в таком же кресле (старый журнальный гарнитур) сидела вполоборота к мужу Елизавета Викторовна. Голубоватый свет экрана высвечивал её щёку, явственно покрытую седым посеребрённым пухом. Это ещё было ничего, терпимо, по сравнению с тем, что Балышев видел недавно у хлебного киоска, где в короткой очереди стояла супружеская пара, он — благообразный, седоголовенький старичок, и она — дама с чёрной щетиной над верхней губой и кустиком волос на дряблой шишечке подбородка. Трудно представить, а между тем, представлялось несомненным, что когда-то никакой растительности на её пожухлой теперь коже не было и в помине, и дама, наверно, блистала и очаровывала…
Дмитрий Васильевич не считал себя несчастливым в браке. Елизавету Викторовну, встреченную им на двадцать восьмом году жизни, не то чтобы любил, но уважал несомненно. Она была потомственной москвичкой, тогда как Балышев — иногородним лимитчиком из Волгограда. Проживал он в заводской общаге, она — с родителями, аппаратчиками среднего звена ЦК ВЛКСМ, в трехкомнатной квартире в районе Пироговки. После окончания полиграфического института Балышеву нужно было что-то предпринимать — либо возвращаться на малую родину, чего, откровенно говоря, не хотелось, либо всерьёз закрепляться в столице. Женитьба на обеспеченной, хотя бы жильём, москвичке представлялась, конечно, наилучшими выходом из лимитного положения. Но таких, как Балышев, в Москве было много, а вот с москвичками, подходящими для женитьбы, ощущался явный дефицит, во всяком случае, для него, который, как ни старался, всё никак не мог принудить себя жениться только на квартире. Одна такая попытка, слава Богу, не увенчалась успехом, хотя по степени обеспеченности тот вариант, пожалуй, и превосходил Елизаветинский. Балышев даже сделал официальное предложение, но, сделавшись женихом и добрачным мужем, вдруг почувствовал себя так, как если бы влез в колкий шерстяной свитер с удушающе плотной горловиной. Освобождение принесла, казалось бы, сущая мелочь. Он как-то пошутил невзначай над своей невестой, причём, насколько он мог судить, абсолютно беззлобно, — самой шутки он, убей, не помнил, — а её вдруг чего-то заело, и в отместку она прихватила Дмитрия Васильевича за ухо, вроде как шутливо, да прищемила вдруг так неожиданно больно, что он едва не вскрикнул. У него даже навернулись слёзы. Экзекуция эта продолжалась недолго, но, однако ж, её вполне хватило, чтобы Балышев оставил тот дом навсегда и без сожаления.