Хождение по своим ранам - страница 12
Помню только, день этот как и все окопные дни, тянулся бесконечно длинно. И как я обрадовался, когда увидел, что стоящее над моей головой, зияющее, как слепая рана, кроваво-красное солнце стало снижаться. Сразу захотелось, чтоб скорее пришла ночь единственная отрада переднего края, его стрелковых ячеек. Но до ночи было все еще далеко, стоял как раз такой час, когда немцы могли возобновить атаку со своего задонского предмостного плацдарма. Метров двести обугленной земли отделяло нас от нацеленных в наши души скорострельных вражеских пулеметов и винтовок. На этой убитой земле лежали кто с закинутыми на затылок руками, кто все еще с бегущими, подогнутыми в коленях ногами, в большинстве своем молодые, может быть, моего возраста бойцы. Их убило в нашей недавней контратаке.
Один из них лежал невдалеке от моего окопа, лежал весь на виду в кирзовых — с вытертыми, как мешковина, голенищами, — больших, явно не по ноге, сапогах. Я, может быть, не обратил бы внимания на них, если б сам был в таких же сапогах, но я был в ботинках, что не могло не унижать моего лейтенантского достоинства. Мальчишка, сопляк, я еще мог думать о каком-то достоинстве. И все-таки, поверьте мне, ноги мои долго тосковали о соответствующей моему недавнему званию обуви. Тосковали и плечи, они мечтали о портупее, о перекрещенных за спиною ремнях. Я изредка поглядывал на утыканные резиновыми пробками подошвы сапог, но видел не одни подошвы, руки видел, сначала лилово-багровые, потом черные, с растопыренными, как бы окунутыми в смолу пальцами. И лицо черное, начинающее вскипать черными пузырями. И только волосы соломенно золотились и шевелились, когда пролетали, разрываясь за нашей спиной, тяжелые снаряды.
Чтобы как-то скоротать время, я опять потянулся к карандашу, вынул из полевой сумки полевую книжку. На предназначенном для боевого донесения листке я набросал какой-то рисунок, нечто похожее на одиноко сидящего в неглубоком окопчике бойца, и чудно получилось: боец походил на меня, я увидел себя, но не как в зеркале, а так, как видишь себя изнутри, из самого же себя, видишь своими ощущениями. И вдруг мне стало жутко: карандашные штрихи слились в сплошное черное пятно, я вырвал листок, смял его и бросил за бруствер, потом спохватился — листок мог привлечь внимание немцев, поднялся, хотел было глянуть на выброшенную бумажку, но увидел угольно-затемненное солнце, оно было так близко, что я оторопел и не сразу догадался, что увидел все то же вскипающее черными пузырями, убитое человеческое лицо. Оно чернело на фоне недалекого, ранее не замеченного мной Дона. Как лезвием старой казацкой шашки, полоснул меня поникший, исподлобья глянувший, сурово насупленный Дон.
Возможно, затаил полоненный Дон горькую обиду и не только на меня, но и на зазелененную звездочку на моей вымокшей в поту хлопчатобумажной пилотке. Да и не затаил, все сильнее, все заметнее темнел он этой обидой.
Я вроде бы отвлекся от конкретной, траншейно-окопной обстановки, забыл про свою высоту. Она все чаще и чаще фонтанилась потревоженной снарядами и минами песчаной встающей на дыбы землей. Снаряды рвались так близко и так громобойно, что я забеспокоился, на меня накатывался тот девятый вал, который я должен был сдержать при помощи, в сущности, одного пулеметного щитка. И тогда-то я вспомнил, что есть возле меня восемнадцать живых душ, восемнадцать штыков, вспомнил не потому, что эти души, эти штыки помогут мне сдержать накатывающийся вал, но потому, что моя душа всей кровью тосковала о другой душе…
Деревья и те страшатся одиночества, они тянутся друг к другу.
Я и фамилии-то его не успел запомнить, различал среди других по лицу, по яблочно закругленной нижней губе, по бровям, смело летящим навстречь горячо дующему ветру; он, недавней, первой военной весны призывник, он потянулся, он выскочил из своей стрелковой ячейки, хотел было добежать до моего окопчика и — не добежал.
Хрястнул, черно дымясь, крупного калибра фугасный снаряд, осыпал мою спину выхваченным из глубины земли высоко вскинутым песком. Я долго не мог понять, что со мной: жив я или не жив? По звону в ушах догадался, что я живой, но, подняв голову, не увидел летящих ко мне, издалека приметных бровей. Думалось, они припали к глубоко развороченной земле, думалось, они опять поднимутся… По случайно увиденной, все еще хранящей хлопчатобумажную зеленцу пилотке я понял, что они уже никогда не поднимутся. Осталась от человека одна пилотка. И мне сызнова привиделось солнечное затмение, и, что странно, хлопчатобумажная зеленца стала походить на обыкновенную траву-мураву.