Хвастунья - страница 17
Вальцева щедро поделилась со мной наклейками. И через несколько вечеров я взошла по винтовой лестнице на свой третий этаж в этом же — безвкусном, желтом с черными звездами и с оборкой платье, и с еще отцовским, коричневым чемоданом, пестрящим иностранной жизнью, не нюханной моей родней и соседями. Чемодан по стеклянной галерее я проносила медленно, чтоб все увидели. Все увидели и сбежались в нашу комнату, хотя и безо всяких наклеек мой чемодан привлекателен. Всегда в каждую семью привожу из гонорара какие-нибудь московские гостинцы или подарочки, но перво-наперво трем моим сестренкам, которых нянчила. И когда Годик нормально корит, мол, у нас даже пододеяльников нет, а ты на ерунду тратишь, я весело отвечаю: этих стихов, за которые платят, я могла бы вовсе не написать! — Он легко соглашается. Этот веский аргумент я привожу с начала пятидесятых, с самых первых публикаций не в центральной толстой печати, а еще в местной — в «Литературном Азербайджане»: «Получила за стихи, давай купим водки и крабов — рубь за коробку, — позовем кого скажешь, выпьем, могла бы и не написать!». Не то с гонорарами за переводы стихов с азербаджанского — тут я расчетливая скряга: отдаю долги (беру всегда мало — на хлеб), покупаю самое пренеобходимое Леночке, две-три пачки «Беломора» себе и Годику, на пододеяльник скуплюсь, на подарки — тоже. Еще бы не скупиться! — переводы мне кровью даются. Мало того что переводческого дела, как и выступления, терпеть не могу, я это дело, чтобы хоть немного заработать, с трудом выклянчиваю в «Литературном Азербайджане». На мою беду, там заведует отделом поэзии Абрам Плавник, а еще говорят, что евреи взаимовыручают! Уже и Сталин помер, и оттепель не за горами, а Плавник все не может в себя прийти. Как ни прошу, он, вернувшийся с войны одноногим, склонив голову на костыль, доверительно объясняет:
— Ты же — умница, сама видишь, антисемитизм и до Баку докатился, скажут, — даю работу своей. Нет, моя умница, погоди подстрочники просить, сначала дам Зайцеву и Кафарову, а уж потом тебе. До тебя еще Константиновой должен дать заработать, она сразу поняла обстановку и свою немецкую фамилию Земмель, похожую на наши, заменила псевдонимом. А ты не хочешь войти в мое щекотливое положение, не меняешь Лиснянскую на Адамову, ты же в школу пошла с материнской фамилией, я тебя вот еще такой Адамовой с двумя косичками помню, — и Плавник опускает руку на перекладину костыля, показывает, какого роста я была в первом классе. Нужно бы ответить с наступательным акцентом: «Ты, Абрам, — излишний трус, тебя из-за военной инвалидности никуда не выгонят, — и наступательно пристыдить, — ты поэмы Мамеда Рагима километрами гонишь с подстрочника, да еще и строчки разбиваешь, чтоб покруче заработать, постыдился бы!». Но вместо этого ухожу с оборонительным акцентом: «Прости, я, конечно, подожду очереди, но, извини, денег нет, вот и пришла и вынуждаю тебя повторять то, что ты уже тысячу раз втолковывал». — А быть может, все куда проще: Плавник привык держать оборонительный акцент перед начальством и авторами с наступательным акцентом и отыгрывается на мне как на «своей». Так или иначе, если все равно я почти всякий раз ухожу ни с чем, то хотя бы не плакалась «денег нет», брала бы пример с гордой моей Серафимы. Та свою мизерную зарплату инспектора Осоавиахима из гордости в два раза преувеличивает перед людьми, велит мне даже соседям говорить, что получает не четыреста, а восемьсот — столько же, сколько дети за погибшего отца. Да, переводы мне крови стоят, и тут каждая копейка, как кровиночка. Даже на мороженое или на семечки скрепя сердце выдавливаю своим сестренкам из гонорара за перевод.
Они, Светлана, Ольга и Марина, — военные сироты, хотя две младшие родились уже после войны. После папиной смерти трем моим сестренкам определили денежное пособие как детям погибшего на фронте. Почему так определил военкомат, не знаю. Но удивительно, что легенда, официально заявленная, скрепленная печатью, становится в сознании человека неопровержимым фактом. Вот и я во всех анкетах и кратких автобиографиях пишу, что отец погиб на фронте. (Лишь в стихах — то так, то сяк, — стихи вырываются, как из сознания, так и из подсознания). Сначала эту, в сущности, правду, а фактически — нет, я подтверждала, чтоб не подвести военкомат и чтобы сестричкам, не дай Бог, не отменили и без того более чем скромное пособие. Но вскоре в узаконенную легенду я поверила так глубоко, что опровергни ее кто-нибудь сейчас, я, правдолюбивая, искренне возмущусь. Не только я, даже соседи возмутились бы, соседи, которые после войны пили с Львом Марковичем чай в небольших стаканчиках-армудах, приходили к нему с жалобами, играли с ним в нарды, бегали для него за кислородными подушками, наконец, плакали над его гробом в знойный июньский день, а десятого июня вместе с Серафимой, а иногда и со мной, ходят к нему на могилу. Даже соседи говорят о моем отце как о погибшем на войне. И я так говорю. Потому что такого рода вера в узаконенное, не лично мое свойство, а свойство народное, историческое.