Хвастунья - страница 9

стр.

Мы семеро, папа и мама, дедушка и бабушка с отцовской стороны, няня Клава и я и только что родившаяся моя сестренка Томочка, переехали с Колодезной в 32-м году в трехкомнатную анфиладу, выходящую длинным балконом, четырьмя окнами и эркером на улицу, ведущую к приморскому бульвару. До нас квартиру занимала мамина тетка, вышедшая замуж за азербайджанца. К тридцать второму теткин муж Мусеиб стал наркомом просвещения и переехал вместе с семьей в цековский дом, откуда его в 36-м увезли и вскоре расстреляли, а тетке дали 8 лет с последующей ссылкой. Впрочем, почти всю взрослую родню моей мамы к 37-му году пересажали и частично уничтожили. Да и папину — также. А многочисленные дети родни по двум линиям рассосались, кто — по дальним родственникам, кто — по детдомам, а кто по армянским селениям Карабаха. Почти поголовное истребление родни по двум линиям объяснялось не только их профессиональной общностью: кроме моего отца-врача лечкомиссии (бакинская кремлевка) все — инженеры. В Азербайджане примешивались к посадкам по профессии посадки по кланам: этот родственник такого-то посаженного, значит, и этого искоренить. По признаку соседства — не трогали. Сие обстоятельство крепко учел наш этаж и, не сговариваясь, сплотился в смысле невыношенья сору из избы, а также необсужденья на общей кухне политики. Моих родителей, как думает моя мама-инженер, спас в 36-м году ее развод с моим отцом и переезд в Москву. А быть может, она пытается смягчить ту трагедию, которую я, чувствительная с горшка, как определяет тетя Надя, пережила, пожалуй, острее, чем бесследное исчезновение родственников и соседей. Но скорей всего — мама права, но не потому, что уехала, а из-за самого факта развода. Двадцатишестилетняя красавица, имеющая двух дочерей, расторгла брак с обожающим ее, успешным, хорошо зарабатывающим, добросердечным, хотя и партийным, мужем. Партийность здесь ни при чем, это она для меня, никогда не пионерки, не комсомолки, не коммунистки, имеет отрицательный символ. Но не для мамы, она состояла в комсомоле, а с войны — и в партии. Так вот, формально разводиться было в те годы легко, но сам факт развода с детьми на руках был несравнимо более редким фактом, чем посадка в тюрьму, расстрел или ссылка. А мать с отцом в тогдашней элите Баку были видной парой — она по красоте и по потрясающему пению меццо-сопрано, а папа по высокому положению и неслыханной для этого положения сердобольности. Видимо, и на беспощадные карающие органы их развод произвел шоковое впечатленье: не предусмотренная неожиданность… Так или иначе, мама переехала в Москву, а папа был всего лишь исключен из партии и снят с работы. А тут и война подоспела, и отец ушел добровольцем и восстановился — в кандидаты партии всего лишь. Всего лишь…

Меня всего лишь стрижет завпоэзией, и до сумасшедшего дома, где с меня слезет узаконенная завпоэзией челка, где с меня снимут часы и кольцо, отнимут ручку и карандаш — еще около шести лет. Однако я уже сейчас не хочу вспоминать подробностей времени на нашем этаже и собственной муки в связи с разводом родителей, поскольку сама мечтаю развестись с мужем, а у меня дочь семилетняя, которая безумно любит своего отца. И я своего любила безумно. И вообще, я стою по стойке смирно, по команде завпоэзией открывая и закрывая свои глядящие в разные стороны глаза, и вспоминаю сухо-календарно не взаимоотношения, не чувства, а время третьего этажа. Один глаз могла бы и не закрывать — все равно не видит, но зачем полуслепоту демонстрировать завпоэзией? Чего доброго задумается и в стихах моих обнаружит изъян зрения. Но и на этот изъян не указываю. Не люблю в тяжелое погружать, люблю людям подробно показывать только смешное. Время же никогда не смешно, даже если течет всего лишь по одному этажу в одном из домов на одной из улиц столицы одной из социалистических республик. В 20-м году в Баку наступила советская власть и изъяла из жизненного оборота грека, хозяина дома. Три комнаты фасада были отданы революционному мужу маминой тетки. Когда мы переехали в эту фасадно-анфиладную роскошь, то одна из комнат с двойным светом, выходящая в стеклянную, в виде прямоугольной подковы или приплюснутой буквы «п», галерею, была занята тетей Надей с дядей Сеней. Только тетя Надя со своим мужем, портовым снабженцем, никак не пострадали. Хотя — кто знает? Тетя Надя, видимо, бежала из Тбилиси. Может быть, она княжеского рода. Но о прошлом молчит, как о своей Центральной сберкассе. А тайна-то есть, и основательная: в день, когда объявили о смерти Сталина, тетя Надя испекла пышный пирог с айвой. Еще три помещения с окнами и дверьми, также выходящими в галерею, занимали три хозяйские дочери. Старшую дочь судовладельца, высокую, черноволосую и тоже носовитую Марику, с опозданием арестовали в 37-м году как жену врага народа нелюдимого Кубасова, которому дали десять без права переписки еще в 36-м как японскому шпиону. Ничего себе звучит «без права переписки», будто бы с того света можно письма писать. Марику лишили свободы, и освободилась восемнадцатиметровая комната. В нее вселился курчавый Гуревич с женой и сыном. В 52-м Гуревича посадили как космополита в области средств массовой дезинформации, жена его отравилась, а сына взяла к себе бабушка. В освободившуюся восемнадцатиметровку вселили районца-милиционера, переведенного из селенья в железнодорожную милицию Баку, — он вместе с Марьям Абасовной и десятью детьми по сей день расположились на этом метраже.