И власти плен... - страница 18

стр.

Теремов не сумел бы объяснить, отчего он так обостренно воспринял это внешне малозначительное событие. Кого-то зачем-то вызвал Голутвин. Ну и что? Какое ему-то, Теремову, дело до этого разговора? Почему он нервничает, волнуется? Всему виной слухи — ползут по коридорам, захватывают воображение.

Кто-то желал перемен, кто-то их боялся, кто-то полагал, что изменение в руководстве, возможно, и случится, но оставался глубоко безразличным, ибо оно, это руководство, было так далеко и недосягаемо, что всякое недовольство, высказанное наверху, воспринималось в десятом пересказе как невнятный гул артиллерийской канонады. Все эти слухи, слушки, нашептывания самых разных модификаций стекались не куда-нибудь, а в теремовский коридор. Здесь они систематизировались, проходили проверку на достоверность. В ведомстве считалось хорошим тоном относительно любых измышлений посоветоваться с ребятами из теремовского коридора. Теремов властвовал над второй средой информации и втайне гордился этим. Все было великолепно, пока слухи не коснулись самого Теремова. Нет-нет, его лично никто никуда не передвигал — поздно, годы не те. Правда, на этот счет существовало мудрое изречение какого-то английского историка, определившего данный возраст как возраст расцвета государственного деятеля. Но Теремов не был государственным деятелем и не имел такой перспективы, о чем тайно сожалел.

Теремову не хотелось уходить на пенсию. Он не чувствовал своих лет, по крайней мере ему так казалось. Следил за собой и не без гордости мог напомнить, что за последние два десятилетия ни разу не воспользовался бюллетенем. Он не рискнул бы сказать об этом вслух — после шестидесяти Теремов стал суеверен, но факт отменного здоровья существовал и доставлял ему мысленное удовлетворение.

Не исключено, что именно поэтому Теремов с раздражением воспринимал брюзжание Голутвина о неважнецком здоровье. Неуместными казались и его сарказмы насчет решений, под которыми стояла его собственная подпись, и уж тем более разглагольствования о невозможности что-либо изменить к лучшему. «Кризис трудовой нравственности, — вещал Голутвин. — Эпидемия профессионального паралича. Раньше можно было сказать одно волшебное слово «надо», и люди шли и делали свое дело, не задавая идиотских вопросов: кому надо, зачем надо? Теперь новые люди. Мало сказать, надо еще и доказать, что надо, и вот тогда они подумают: выгодно это самое «надо» или невыгодно? Не государству, нет, — им самим».

Теремов не любил этих голутвинских саморазоблачений. Он нутром угадывал, что все это неспроста. И хотя Голутвин на людях, в ведомстве, в кабинетах руководства был прежним Голутвиным, напористым, уверенным в себе, умеющим масштабно подать дело, от имени которого говорил, — Теремова, знавшего Голутвина почти двадцать лет, обмануть было трудно. Червь сомнения глодал душу Голутвина, и исподволь, издалека он готовил себя к переменам, которых, похоже, желал сам, поскольку они были естественными, а значит, ни обидеть, ни унизить не могли.

Теремов извелся. Он использовал все свои связи. Ему нужна была достоверная информация. Его собственная судьба связана с судьбой Голутвина, он был его человеком, достаточно заметным, возможно, даже необходимым, но его предназначение истолковывалось как нечто очевидно зависимое, вторичное: человек Голутвина. Уйди Голутвин, утрать свое влияние, свой вес как член коллегии… да что говорить… И тотчас понятие «Теремов» станет понятием относительным.

Такие вот мысли терзали мозг Теремова, когда в его удивительный кабинет вошел Метельников. Это было единственное помещение в здании со скрытой и внушительной нишей Г. Разделительная стена, существовавшая на других этажах, здесь отсутствовала. И человек, появлявшийся в кабинете, никогда не мог сказать точно, что там укрыто за изломом стены. Теремову не однажды предлагали другой кабинет, но он всякий раз находил веские причины к отказу. Настырным хозяйственникам надоело это бесполезное препирательство, они оставили Теремова в покое.

Он мог предложить Метельникову чаю, проводить его в ту часть кабинета, которая была скрыта от людских глаз. И там, удобно устроившись в мягких креслах, выбрать для разговора тон располагающий и доверительный. Теремов отказался от этой затеи, его устраивал разговор накоротке, некая дань случайности. Случайно встретил, случайно спросил, получил необязательный ответ, не очень задумался над смыслом и опять занялся своими делами. Никаких намеков, подкалываний, один конкретный вопрос. «Ну так что там у тебя с замом, уладилось? Взгляд рассеянный, тон необязательный, если я спрашиваю, то по принуждению, как бы от лица Голутвина интересуюсь развитием событий. Никакого нажима, никаких выговоров, просто даю понять: сам-то я помню, слежу, располагаю достаточной информацией, но не намерен ею злоупотреблять. «Все может измениться, — невесело думал Теремов. — Все!» Сегодня есть Голутвин, и Метельников зависит от его, теремовского, расположения. Завтра Метельников сменит Голутвина, и уже Теремов будет зависеть от настроения своего вчерашнего подчиненного. Голутвин уверяет: «Зря будоражишься. Афанасий Макарыч. Если хочешь знать, Метельников — либерал, он гарантия твоего административного долголетия». Но кто поручится, что мысли Метельникова совпадают с мыслями Голутвина! Да мало ли вариантов? Всесилие Голутвина не вечно, ему тоже могут указать на дверь. Пора. Значит, возможен вариант и без Голутвина и без Метельникова. Вот уж когда всем им придется выстраиваться в очередь перед дверью, через которую часом раньше вышел Голутвин… Итак, никаких расспросов, больше сочувствия.