Иду над океаном - страница 44
Ее рабочий день кончался в половине шестого. И до этого часа она работала, и работы было много — десять гнойных перевязок. Да еще масса мелочей — подать, убрать, отнести, принести. Физически она никогда не уставала и не боялась этой работы. Уставала она совсем от другого. Не появилось в ней и не было надежды, что появится та профессиональность, которая была у всех. Она видела с какой-то физически ощутимой болью все эти раны, инфильтраты, эти свищи. Не брезгливость, не отвращение сводило ей судорогой горло, а ужас: «Как, должно быть, это больно!» И поэтому работала она медленнее других. И на нее покрикивали всегда чаще, чем, например, на Раю или на длинную с матовым цветом лица красавицу Клаву. И всякий раз, когда рана была открыта, у Ольги начинало болеть в том же месте здоровое тело и ломить где-то под языком и возле правого уха. И ей казалось, что весь человек этот состоит из одних только глаз да раны.
Обедали девчата после всех, в раздатке, где стояли холодильники, посудная мойка, два стола — один для резки хлеба, другой для кастрюль, — и где была газовая плита. Со стола убирались кастрюли и ведра. Ставился на газ чайник, а девчата складывали в кучу все, что приносили из дома. Но, как ни странно, всегда получалось так, что ничего не было у одной лишь Ольги. Людка, старшая сестра из реанимационной, студентка пятого курса, большая, с грубоватыми мужскими чертами лица и голубыми громадными, словно чужими глазами, однажды сказала Ольге, видя, что та не ест со всеми:
— Ты эти штуки, Ольга, брось… Я все отлично понимаю. Сама когда-то пережила… Не дай бог. Идем.
С той поры Ольга не стеснялась. Дома редко готовилось что-то такое, что можно завернуть в бумагу или положить в сумочку. Свою зарплату Ольга тратила — то купит что-нибудь отцу, то матери, то Наташке, то Поле. Никто дома не радовался этим подаркам, а дарить вошло у нее в привычку. И она не перестала делать это даже тогда, когда однажды увидела, как отец отдал зажигалку, которую она купила для него за сорок рублей. Там было место для сигарет, и зажигалка заправлялась газом из баллона (баллон купила тоже). Она была не то серебряная, не то еще какая-то, но сделали ее роскошно. И она понравилась гостю. Какому-то танкисту. Отец сказал:
— Возьми. Я сигарет не курю. А папиросы в нее не лезут.
— Славная вещичка, — сказал тот. — Редкая. Откуда она у вас?
— Подарил кто-то… — Отец и вправду мог забыть, что это сделала Ольга.
Так что у Ольги денег почти никогда не было. Сегодня снова в реанимационной дежурила Люда. После того как поели, выпала минутка: они остались за столом одни.
— Что с тобой творится? — спросила Людка, внимательно глядя прямо в глаза Ольге.
— Да вроде ничего особенного… — Ольга помедлила и вдруг сказала: — Знаешь, никак не могу привыкнуть. Ни к чему: ни к работе, ни к дому, ни к самой себе… В общем, ты можешь думать обо мне что хочешь, — я словно вчера народилась или с Луны упала и не могу привыкнуть жить — никак, понимаешь?
Полчаса Ольга рассказывала. Она никогда не только не говорила так вслух, но и не думала про себя никогда так подробно и беспощадно. Несколько раз в раздатку приходили то сестры, то няни. Ольга пережидала и говорила опять. Потом за Людкой прибежали — кому-то в реанимационной стало плохо.
— Я очень тебя прошу, Ольга, — сказала Людка, поднимаясь с табуретки, — не уходи сразу после работы. Побудь здесь. К вечеру станет поменьше дел, и мы с тобой поговорим. У меня есть что сказать тебе. Очень прошу. Иначе мы так и не поговорим. А это нужно и мне. Договорились?
Со дня последней операции прошло более семи дней. Они потеряли только одного больного. Умерла Киле.
Здесь, в отделении, больные жили подолгу, по нескольку месяцев, и к ним привыкали так, что они не казались уже больными, а словно и больные и все сестры работали вместе в одном учреждении. И только смерть все возвращала на свои места. И когда кто-нибудь умирал после долгой отчаянной борьбы за его жизнь — в отделении устанавливалась тишина. У кого-то открывалось кровотечение, кто-то температурил, кто-то не мог спать, кто-то грубил: «А, все равно один конец…»