Индустрия Холокоста - страница 2

стр.

Визель играет главную роль скорее потому, что он непоколебимо поддерживает догм ХОЛОКОСТА и тем самым служит интересам тех, кто за этим стоит.

Первый толчок к написанию этой книги мне дало поучительное исследование Питера Новика "Холокост в американской жизни", которое я рецензировал для одного английского литературного журнала.[3] Критический диалог, который я начал тогда с Новиком, продолжен на последующих страницах, содержащих многочисленные ссылки на его исследование. "Холокост в американской жизни" — это скорее собрание провокационных суждений, чем обоснованная критика, и продолжает достойную уважения американскую традицию "разгребателей грязи". Как и большинство авторов этого направления, Новик сосредотачивает внимание на самых чудовищных вещах. "Холокост в американской жизни" написан в живом, ехидном стиле, но эта критика не доходит до корней. Эта книга содержит принципиально важные гипотезы, но необходимые дополнительные вопросы не поставлены; она не банальная и не еретическая, но она смело идет вразрез с расхожими мнениями большинства. Как и следовало ожидать, она вызвала много откликов в американских СМИ, хотя реакция была смешанной.

Главным предметом анализа Новика является «напоминание». Это «напоминание», которое в настоящее время служит объектом вдохновения для тех, кто живет в башне из слоновой кости, несомненно, самый убогий из терминов, когда-либо рожденных на академических высотах. Отвесив обязательный реверанс Морису Хальбваксу, Новик показывает, как "современные потребности" влияют на "напоминание о Холокосте". Было время, когда инакомыслящие интеллектуалы не отделяли политические категории «власти» и «интересов» от понятия «идеологии». Сегодня от этой позиции не осталось ничего, кроме соглашательского, деполитизиро-ванного языка «пожеланий» и «напоминания». Однако приведенные Новиком доказательства показывают, в сколь большой степени напоминание о холокосте является идеологическим продуктом скрытых интересов. Напоминание о холокосте, согласно Новику, хотя и определяется выбором, но этот выбор часто бывает произвольным и, как он подчеркивает, делается не на основе "расчета преимуществ и недостатков, а без каких-либо мыслей о последствиях".[4] Но приведенные доказательства заставляют сделать как раз противоположный вывод.

Мой первоначальный интерес к теме уничтожения евреев нацистами вызван личными причинами. Мой отец и моя мать выжили в варшавском гетто и в нацистских концлагерях, но все остальные члены их семей погибли. Мое первое воспоминание о массовом уничтожении евреев нацистами, если я могу это так назвать, — вид моей матери, которая, как зачарованная, следила по телевизору за процессом Эйхмана (в 1961 г.), когда я возвращался домой из школы. Хотя она вышла из концлагеря всего за 16 лет до этого процесса, мои родители, какими я их знал, всегда были в моих глазах отделены от этого непреодолимой пропастью. На стене комнаты висели фотографии семьи моей матери (фотографии семьи моего отца пропали во время войны). Я никогда не мог до конца понять, что связывается меня с моими родственниками, и еще меньше мог представить себе, что с ними произошло. Это были сестры, брат и родители моей матери, но не мои тетки, мой дядя и не мои дедушка с бабушкой. Я вспоминаю, как прочел в детстве книги «Стена» Джона Херси и "Миля 18" Леона Ури, романтические описания варшавского гетто. (Моя мать однажды пожаловалась, что, погрузившись в чтение «Стены», она по пути на работу проехала станцию метро, где ей надо было выходить.) Сколько я ни пытался, мне не удавалось хоть на один миг совершить воображаемый скачок через все, что связывало моих родителей в их повседневной жизни с этим прошлым. Честно говоря, я до сих пор не могу этого сделать.

Но есть еще один, более важный момент. Если не считать этого присутствия призраков, я не могу вспомнить, чтобы история массового уничтожения евреев нацистами когда-либо тревожила мое детство. Дело заключалось главным образом в том, что вне моей семьи никто, похоже, этим не интересовался. Друзья моего детства много читали о событиях дня и бурно их обсуждали, но, честно говоря, я не могу вспомнить ни одного своего друга (или родителей друга), которые хоть раз спросили бы меня, что пережили моя мать и мой отец. Это было не уважительное молчание, а скорее равнодушие. В свете этого я могу лишь скептически относиться к тем потокам ужасов, которые стала извергать в последующие десятилетия укрепившаяся индустрия холокоста.