Инспектор Золотой тайги - страница 20
Аркадий Борисович рывком сбросил одеяло, нарочито громко ступая, чтобы подбодрить себя, подошел к столу и на ощупь зажег свечи. Чуть подрагивая, вздыбились несть огненных язычков. Темнота отпрянула и затаилась в углах, под креслами, всосалась в складки тяжелых бархатных портьер. И липкий страх, переполнявший Аркадия Борисовича, хоть и не пропал совсем, но тоже отступы куда–то в дальние закоулки души.
Аркадий Борисович почувствовал озноб, не глядя взял с кресла мохнатый теплый халат, набросил на плечи.
– Черт знает, что за сон! — содрогнувшись, пробормотал он.— Привидится же такое…
Открыв одну из многочисленных дверец огромного резного шкафа, занимавшего всю стену, он извлек бутылку коньяка. Дрожащей рукой налил, выпил рюмку, вторую, плотнее запахнул халат и, закрыв глаза, подождал, пока жар, опаливший желудок, разойдется по телу.
Тишина была такая, что отдавалась звоном в ушах. И в этой тишине он с необыкновенной ясностью вдруг представил себя в образе одинокого измученного человека, затерянного в огромной ночи и огражденного от нее лишь жалким светом гаснущего костра, а вокруг — на сотни верст ни живой души, ни людского жилья, только немые деревья бесчисленными рядами дыбятся в страхе над истлевшими костями тысяч охотников за золотом.
Аркадий Борисович стряхнул оцепенение и с решимостью отчаяния стал ловить звук, перед которым он испытывал суеверную боязнь. Да, он никуда не делся, он был тут — негромкое размеренное постукивание старинных часов «Универсаль–гонг». Часы эти принадлежали еще его отцу, Борису Борисовичу, а до него — молодой вдове читинского золотопромышленника, которую, как говорили, серый ростовщик довел до самоубийства. Борис Борисович — непонятно почему — дорожил иноземной механикой в громоздком резном футляре и даже привез часы сюда, в таежную глухомань. Много лет они служили исправно, негромкими медными ударами отсчитывали положенные часы и одним — каждые полчаса. Ход их был всегда точен, а бой — благозвучен и чист. Но дней за десять до кончины Бориса Борисовича что–то случилось в таинственном нутре «Универсаль–гонга»: прежде чем ударить, они мучительно хрипели, стрелки судорожно вздрагивали и лишь после раздавался не удар даже, а какой–то сиплый стон. Произошло это в один из редких приездов Бориса Борисовича на Чирокан — он последние годы почти безвыездно жил в Баргузине, доверив надзор за своими более чем сорока золотоносными площадями сыну, Аркадию Борисовичу. Долго молчал старший Жухлицкий перед захандрившими часами и, вздыхая, покачивал головой. О чем он думал? О том ли, что много-много лет подряд будил его по ночам бой «Универсаль–гонга», и под мягкий их перестук то тончайшей паутиной, то тяжкой цепью тянулась одна только мысль — о деньгах, о золоте? Или о том, что до обидного коротка человеческая жизнь и несправедлив бог, если только он есть: столько молодых, здоровых лет пришлись на нищету и унижение, а когда явились богатство и власть, не осталось уже ни телесных сил, ни желаний, когда–то сжигавших его?..
Два дня после этого был Борис Борисович задумчив и тих, а на третий хватил его удар. Может, и выходил бы его какой ни на есть лекаришка, будь он в Чирокане, но Борис Борисович никогда не торопился заводить на приисках ни школ, ни больниц — боялся лишней траты. На десятый день Борис Борисович скончался, невнятно повелев коснеющим языком похоронить его в Баргузине, на особом кладбище, где покоились многие скороспелые таежные богачи. Все время, пока мучился, отходя, Борис Борисович, «Универсаль–гонг» через каждые полчаса хрипел так страдальчески, что домашние и глядеть–то на них стали опасаться. Аркадий Борисович вознамерился остановить их, но отец взглядом запретил ему это. А в ночь, когда скончался старый хозяин, случилось уж совсем диковинное: маятник исправно отстукивал свое, а вот стрелки стояли на месте. Но стоило только саням, везущим наспех сколоченный лиственничный гроб, скрыться в февральской морозной метели, как часы вдруг ликующе и чисто пробили двенадцать раз подряд. С тех пор минуло восемь лет, и часы все время шли с исправностью безупречной.