Инсургент - страница 5
— Черт возьми! — проговорил он тоном врача, услыхавшего о дурных симптомах. — Заходите ко мне, потолкуем. Я буду рад отдохнуть хоть немного от всех этих глупцов и ничтожеств.
И он жестом указал на директора и на группу своих коллег.
И это говорит преподаватель, пользующийся милостями всего начальства!
Зачем только я его встретил!
Я жил спокойно, чудесно отдыхал; он снова взбудоражил меня, и, когда в воскресенье я расстегиваю за десертом пряжку и увиливаю от волнующих разговоров, он тормошит меня:
— Надеюсь, вы не собираетесь обратиться в буржуа и разжиреть. Уж лучше я предпочту выслушать от вас еще несколько оскорблений за мой июньский крест[6].
Я действительно в первое же мое посещение наговорил ему много оскорбительного по поводу его ордена и хотел сразу же уйти.
Он удержал меня.
«Мне было тогда всего двадцать лет... я оказался в толпе учеников нашей Нормальной школы... Не уясняя себе значения этого восстания, я стал на сторону Кавеньяка[7], считая его республиканцем, и первым вошел на площадь Пантеона, где забаррикадировались блузники. Мне поручили сообщить об этом в Палате, и там мне нацепили эту ленточку. Но, клянусь вам, я никого не убил, а нескольким повстанцам даже спас жизнь, рискуя своей собственной. Останьтесь!.. Вы хорошо знаете, что человек может измениться, поскольку сами признались, что и вы уже не тот...»
Он протянул мне руку, я пожал ее, и мы стали друзьями.
Я заслужил также расположение одного из его коллег, седовласого папаши Машара. Пережив свою славу в Париже, он похоронил себя в провинции.
— Который из вас Вентра? — спросил он, обращаясь к репетиторам, собравшимся на вторую годовую конференцию.
Я отделился от группы.
— Откуда вы? Где получили образование?.. В Париже? Держу пари, что вы что-то окончили!
И он заставил меня прочесть вслух мою конкурсную работу.
— Да вы — писатель, сударь! — неожиданно выпалил он и, уходя, заставил меня проводить его до дверей своего дома. Дорогой я рассказал ему свою историю.
— Так, так! — сказал он, покачав головой. — Если б это зависело только от господина Лансена и от меня, то вы уже в августе были бы лиценциатом. Но удержитесь ли вы до тех пор? Оставит ли вас директор? Вы производите впечатление независимого человека, а ему нужны лакеи...
— Я уж и так стараюсь быть незаметным, приспособиться... Я решил пойти на унижения...
— Возможно, что вы и стараетесь, но ведь сразу видно, что вы собой представляете, и все эти ничтожества понимают ваше презрение к ним.
Старый учитель был прав. Не к чему мне было прикидываться смиренным, отращивать брюшко и читать Benedicite.
Факультетские святоши, директор и священник лицея решили выжить меня. Моя жесткая борода, мой открытый взгляд, стук моих каблуков — при всей легкости шагов — оскорбляют их бритые подбородки, бегающие глаза, их шаркающую походку.
Меня нельзя было обвинить в небрежном отношении к обязанностям или в пьянстве, и вот эти иезуиты придумали другое.
Они решили организовать заговор против меня, но так, чтобы он шел снизу.
Дортуар, где я при свече корпел над своей работой, стал местом засады заговорщиков.
Уже само это здание монастырского типа располагало к бунту. Некогда каждый монах имел здесь отдельную открытую сверху келью. Теперь их занимают ученики. И так как внутренность этих «боксов» не видна, то надзиратель, хотя и слышит шум, не может подсмотреть, что делается за перегородками.
Однажды вечером в этих деревянных стенах вспыхнул бунт: стук в перегородки, свист, хрюканье, крики, и такие забавные, что, право, мне самому захотелось принять участие в этом концерте.
И я тоже начал стучать, свистеть, хрюкать и кричать пронзительным фальцетом:
«Долой надзирателя!»
За все время моего пребывания здесь я впервые почувствовал, что живу.
Стоя в одной рубашке посреди комнаты, я стучу подсвечником в ночной горшок, хрюкаю, кричу петухом и не перестаю визжать: «Долой надзирателя!»
Дверь отворяется... Входит директор.
Он так и остолбенел, увидев меня в раздувающейся сорочке, босиком, с горшком в одной руке и подсвечником в другой.
— Вы... вы... разве не слышите? — растерянно пробормотал он.