Иоганн и Василиса - страница 4

стр.

Амбары, погреба и прочие необходимые здания толпой окружали помещичий дом, словно почтительные подданные властелина. Человек в сюртуке, по всему видно — тот самый холостой племянник, о чем-то толковал троим крестьянам. Говорили по-малороссийски, но судя по движениям рук, речь шла о крыше небольшой пристройки, балки и перекладины которой были обнажены. Хозяин сурово о чем-то спрашивал раз за разом; работники делали прежалостные лица и разводили руками на самый комичный манер; ответы их всякий раз начинались со слов «та паничу…» Тот снова указал на крышу, потом на небо, потом разом оборвал сетования тружеников, явил их печальным взорам не слишком внушительный кулак и повернулся к нам.

Я с любопытством разглядывал его. Хозяин имения был недурно сложен, хотя и уступал ростом своей юноноподобной тетушке. Лицо его я не назвал бы особенно значительным или красивым, однако же не было в нем ни уродства, ни какого-либо изъяна, разве что русые волосы со лба редели, а за ушами чересчур отросли. В глазах светились добродушие и смекалка, серый сюртук был чист и опрятен, сапоги блестели.

— Ванюша! — позвала тетушка. — Вот наш гость, господин Иоганн Риттер, ученый из Германии. А это, прошу любить и жаловать, настоящий владелец всего, что здесь есть, — племянник мой, Иван Федорович Шпонька.

Я поклонился, а когда поднял голову, заметил в лице Ивана Федоровича робость и неудовольствие. Обыкновенное приветствие он произнес с запинкой и не договорил до конца, будто бы пораженный некоей неприятной мыслью. Что бы это означало, уж не предубежден ли он против немцев? Или гость не ко времени?

Массивная дверь, снизу подбитая тряпками, мягко прошуршала по глинобитному полу. Вслед за хозяйкой я прошел в комнаты, низкие, полные старомодной мебели. Пахло сухими травами, сундуком со старой одеждой, огоньком лампадки. У стены под лавкой стояла плоская корзинка, в ней белая кошка с кислым выражением морды оглядывала троих котят. Скатерть, однако, была отменно свежа, и обильный завтрак явился мгновенно: яйца, творожные лепешки, жаренные на масле, жирная сметана, свежий хлеб, домашняя пастила; различные сорта варенья сверкали, словно драгоценные камни, — какое в хрустальной вазочке, какое в глиняной плошке, блестящей от глазури. Немолодая женщина принесла кофий, не слишком дурной, и сливки к нему, а затем и кувшин с простоквашей, и масло, и пирожки с маком, и еще иные, с кашей, и некое пирожное, которому имени я не знал, и, казалось, она не перестанет ходить из кухни в комнату и назад, пока на столе есть еще место. Как зашла речь о грибочках, соленых с чабрецом, я взмолился хозяйке, сказав, что не привык так много есть с утра и не стоит ради меня стараться, и Василиса Каспаровна остановила свой рог изобилия.

Разговор за столом был несколько принужденным. Теперь мы говорили по-русски: Иван Федорович, видимо, не был сведущ в иностранных языках. Но и по-русски, сколько я ни пытался завести приятную беседу, о событиях ли в Греции или о персидской кампании, о погоде ли майской или о ценах на сено и хлеб — беседовали все больше я да хозяйка, а Иван Федорович, если и начинал говорить, сразу умолкал. Я мог бы счесть его заикой, если бы не видел, как свободно он только что объяснялся с мужиками. Быть может, он лучше владеет малороссийским наречием, нежели великорусским? — но ведь он служил в русской армии, учился в местной школе, освоил даже латынь, как тетушка успела мне сообщить дорогой. Странно. Я думал уже изыскать предлог и удалиться, когда вдруг почувствовал это… Ты знаешь, о чем я, любезный друг. Когда я открылся тебе, ты принял мои слова с полным доверием, и этого я не забуду вовеки.

Как всегда, внезапно и некстати. Ни выбежать вон, ни предупредить хозяев — лишь мысленно выругаться и выдвинуть локти вперед, чтобы не упасть, если буду раскачиваться… о, холера, зачем сейчас? Но мгновенная досада тут же исчезла, смытая восторгом.

Полотно скатерти, нити, сплетенные в частую сеть, мне доставляет удовольствие прослеживать путь каждой из них, будто я летаю над бескрайней снежной равниной. Фарфоровый глянец тарелки, холодный, нежный. Теплый рыжий край лепешки, масленая мука липнет к пальцу, пахнет жареной корочкой, этот запах выплескивается яркой картиной, виденной когда-то в детстве, и я наклоняюсь, чтобы снова ощутить его… Прорези в стенках лампадки горят рубиновым огоньком, поют скрипкой; белеют складки вышитого рушника, звенит колокольчиком красный узор, золотится нимб над темным лицом, и все это есть музыка, под которую мне привольно летать. Запах сухих цветов, свисающих с потолка, пылью забивает ноздри, кружит голову, пресекает дыхание — Achillea millefolium, говорит кто-то, и эти звуки вспыхивают рубиновыми сполохами, и я повторяю их, чтобы снова увидеть эти вспышки: Achillea millefolium. Другие люди испуганы, и я свободно разглядываю их свет. Удивительно, я ждал от нее красного или в крайнем случае пурпурного, а она испускает лучи синие, лазурные, узорные, словно россыпь цветов — васильки, цикорий, весь синий аспект разнотравья, и каждый лепесток танцует лохматым язычком пламени… красиво. Женщина что-то говорит, и та часть меня, которая теперь заключена в крохотной темнице, отмечает, что говорит она на разных языках, повторяет одно и то же, пытаясь пробиться ко мне, ее тревога и недоумение растут, и узор становится все чудеснее, повторяясь заново с каждым новым вопросом, как все новые и новые круги от брошенного камня на поверхности пруда — только конечно, это не круги, а пламеобразные линии, узоры, что расцветают новыми узорами… Вбегает другая женщина, молодая, ее испуг пушистый, как желтый одуванчик или новорожденный феникс, а в середине алый уголек — это прекрасно. А тот, что рядом? Его пламя заключено в тесный сосуд изо льда, который, однако же, тает, языки вырываются наружу, и преяркие язычки, огненно-рыжие волосы… кажется, я смеюсь, и тот Иоганн Риттер, который сидит сейчас в темнице, — не умалишенный, а, напротив, весьма ученый и многознающий, — разрывает оковы слабости и со всех сил ударяет костяшками пальцев по столу.