Ирод - страница 14

стр.

— Воля, милый мой Воля!.. Спи, голубчик, спи, я с тобою… Тепло тебе?..

И опять старческие, бессильные слёзы туманили глаза, так что он уже не видел ничего в этом райском уголке пыльной и грязной квартиры.

Совладав с собою, Ирод вдруг начинал рассказывать сказку… Неуверенный, обрывавшийся голос его звучал в этой комнатке так грустно, так печально! Тем не менее, старик воображал, что Воля, присев в постели, смотрит на него во все глаза и слушает, слушает своего отца, не пророняя ни одного слова. Перед пустою детскою кроваткою старые русские богатыри бились насмерть с поганою ордою, Иванушка-дурачок оказывался умнее всех мудрецов и, в конце концов, получал в награду лучшую жемчужину царского терема — молодую королевишну. Буйный ветер свистит в широком поле, то прикидываясь добрым молодцем, то оборачиваясь серым волком, то залетая вольным соколом под самые тучи небесные… Гремела по полю железная ступа, в которой путешествовала Баба-Яга костяная нога, алмазные дворцы вырастали по щучьему велению, по Волинову хотению, и слышалась из этих дворцов дивная музыка, от которой всякое горе пропадало; не могло пропасть только одно великое горе одинокого отца, оставленного своим ребёнком… В полутьму, едва-едва озаряемую маленькой лампой, влетала Жар-птица, ярко горя золотым пером и ослепляя Волю целыми лучами волшебного света… И чем дальше рассказывал Ирод, тем громче и увереннее становился его голос. Он совсем забывал, что его слушают только одни стены этой комнаты; он увлекался, размахивал руками, клохтал курочкой, что несёт золотые яйца, кричал хищным кречетом у поднебесья, выл серым волком и потом вдруг обрывался… С изумлением он смотрел на детскую кроватку… Она была пуста и не измята… Вокруг стояла мёртвая тишина… Ирод, шатаясь, подходил к изголовью своего сына, клал на него свою бедную, больную голову и оставался так долго-долго, пока в коленях, стоявших на холодном полу, не начиналась ревматическая боль, или старая лампа не гасла, погружая его и его рай в неприглядный мрак.

Комната оставалась в таком же виде, в каком она была и при его ребёнке.

На большом столе были разбросаны игрушки… Вон железная кухня с переломанными кастрюльками, в которых Воля варил обед для своих кукол. Вон на столе фартучек, который он надевал на себя при этом как заправский повар… Вон шкафчик с посудой… Вон большой восковой гусар, давно слинявший и потерявший неизвестно в какой битве один глаз и правую руку… Вон целая коллекция фигур, вырезанных из модных картинок… Воля в последний вечер уложил их спать и покрыл одеяльцем — так они спят до сих пор точно сказочные царевны, ожидая, когда придёт он и разбудит их своим поцелуем… Вон театр. Занавес поднялся — артисты на своих местах и ждут зрителя. Пора начинать комедию или драму. Ждёт этого зрителя и собачка, чтобы залаять и перекувырнуться на резиновом шнурке; ждут его и матросы в чёрной лодке, уже поднявшие вёсла, чтобы отплыть в нелюдимое море; ждёт его и поезд железной дороги… Но Воли нет ещё: он долго, слишком долго заспался в своей ранней могилке, под тяжёлою земляною насыпью. Сложил пухлые ручонки крест-накрест на маленькой грудке, в маленьком гробике, закрыл свои весёлые глазки, как-то особенно серьёзно сжал полные алые губки и спит себе, давно спит… Десять лет уже спит, не слыша ни слёз отца, ни его отчаянных призывов.

— Воля, Воля, где ты, мой милый?.. Приди ко мне, мой Воля!..

Рядом с этим столиком другой — тут Волю учили… Вон его книжки разбросаны… Прописи… Чернильница стоит на столе, около лежат перья и бумага… Если бы Воля вошёл сюда, ему осталось бы только обмакнуть перо в чернильницу и продолжать прерванную на половине строчку… Как бедный старик хорошо помнит эти часы, которые он проводил здесь со своим сыном, до малейшей подробности, до последней черты! Тогда он рвался вон скорей из семьи, ребёнок надоедал ему, жизнь тянула к себе, бешеная, нервная и глупая жизнь большого города. О, Боже мой! Теперь за одну минуту этого так наскучившего ему тогда рабочего дня с его ребёнком он отдал бы всё… Если есть будущее, он отдал бы и это будущее, пошёл бы на адские муки, только чтобы ещё раз взять в свою руку маленькую мягкую детскую ручку с пером и начать водить ею по бумаге… Вот книжки, которые Воля читал сам, и которые читали ему… Как блистали тогда детские глазёнки, как часто-часто дышала грудь малютки, когда свирепая волна Тихого океана выкидывала на пустынный берег необитаемого острова Робинзона Крузо, когда людоеды набрасывались на корабль, затерявшийся в негостеприимном просторе Южного моря… Как хохотал он, когда барон Мюнхгаузен летал на ядре, путешествовал, сидя верхом на серпе луны, или с комфортом устраивался в чреве громадной рыбы… Ах, тогда Ироду надоедало читать! Он спешил скорее кончить, уйти… А теперь… Теперь он по целым часам, развернув книгу, читает вслух один, и чудится ему, что на его морщинистую шею ложится мягкая рука, что к его старой, ввалившейся щеке прижимается пухлое, горячее личико, что лукавые, горящие любопытством глазёнки забегают вперёд по строчкам наивного рассказа. На полях книжек, на тетрадках, на лоскутках бумаги — уродливые рисунки, сделанные детскою рукою… Дома, покривившиеся набок, с покосившимися окнами и какими-то запятыми, вылетающими из трубы вместо дыма; муравьи, имеющие претензию изображать солдат, грибы — только одному Воле понятные символы дам с зонтиками; пароходы, летающие по воздуху, и деревья, растущие на бездонных глубинах океана, при чём рыбы сего последнего почему-то запутались в ветвях вместе с птицами, нисколько не изумляющимися подобному соседству; лошадки, которых нельзя отличить от петушков, и петушки, похожие на треуголки чиновников, вся эта фантасмагория детского искусства… Сколько раз старик брал эти листы, смотрел на них, припоминал, какие дебаты происходили у него с Волей, который хотел, чтобы он непременно в рыбах, отдыхающих рядом с птицами на ветвях, признал тех самых, которые проглотили барона Мюнхгаузена, а в ките с двумя мушиными крыльями — орла, унёсшего в своих острых когтях несчастного швейцарского мальчика. Ирод припоминал, как ребёнок серьёзно принимался каждый раз за своё искусство. Как пробовал сначала бумагу, потом карандаш, как озабоченно морщил бровки, помогал губами, носом, потел и бился над рисунком и, окончив, с благоговением взирал на него как на истинное чудо художественного вкуса и поэтической фантазии…