Исаак Лакедем. Актея - страница 8

стр.

Даже в ранний утренний час, под веселыми лучами юного апрельского солнца суровая неподвижность этого человека невольно смущала взгляд. Какой же ужас он должен внушать ночной порой, когда ветер развевает его длинные черные волосы и широкий плащ, а он, несмотря на грозу и бурю, озаряемый молниями, размеренным и быстрым шагом продолжает свой путь сквозь лесную чащу, по пустынным дюнам или скалистому морскому берегу, похожий на гения лесов, демона вересковых пустошей или духа Океана!

Воистину, нельзя не понять того безотчетного страха, что заставлял крестьян отшатываться от сумрачного путника.

Он же, между тем, стоя спиной к востоку и лицом к западу, видел справа длинную гряду холмов, что упирается в гору Соракт, являя собою естественную границу первых завоеваний Рима, — своеобразной котловины, напоминающей цирк, где, как гладиаторы, поочередно погибали племена фалисков, эквов, вольсков, сабинян и герников; слева — Тирренское море с россыпью голубоватых островков, схожих с облаками, навечно ставшими на якорь в небесной вышине; наконец, прямо перед незнакомцем в трех льё высился Рим, к которому натянутой струной пролегла Аппиева дорога, что ощетинилась сторожевыми башнями, возведенными в одиннадцатом, двенадцатом и тринадцатом веках. Ведь античные дороги не признавали отклонений. Их прочерчивали с прямолинейной неуклонностью, перебрасывая мосты через реки, вгрызаясь в горы и засыпая низины.

Путник простоял так несколько минут.

Затем, окинув взглядом необъятную панораму, хранившую отпечаток двух тысячелетий истории, он медленно провел рукой по лбу, поднял к небесам глаза, в которых читались мольба и угроза, испустил глубокий вздох и тронулся дальше.

Однако, дойдя до развилки двух дорог, он не повернул вправо, подобно остальным, избегавшим приближаться к орлиным разбойничьим гнездам, что наводили трепет на всю округу. Вместо того чтобы, как все, войти в город через ворота Сан-Джованни ди Латерано, он зашагал прямо к Фискальной башне, решительно и бесстрашно, будто не допускал мысли, что у крепости, над которой реял стяг Орсини, воинственных племянников папы Николая III, его может подстерегать хоть малейшая опасность.

Тогда-то часовой с башни и заметил, как он отделился от толпы, чтобы пройти там, где не ступал никто, и, размеренным шагом, безоружный, приближался, похоже нимало не заботясь ни о тех, кого оставил позади, ни о тех, кто ожидал его.

Солдат подозвал одного из своих товарищей и указал ему на странника. Тот был так поражен дерзостью путника, что позвал других. Таким образом, когда неизвестный приблизился, на крепостной стене уже толпилась добрая дюжина любопытных, для которых не было зрелища забавнее, чем вид ничего не подозревающего простака, идущего навстречу беде, какой постарался бы избежать и истинный храбрец.

Напомним, что в эту эпоху войн, грабежей и пожарищ, превративших римскую равнину в романтически-мрачную пустыню, каковой она остается поныне, всякий солдат был бандитом, а офицер — предводителем шайки головорезов.

Мнилось, что после страшных чумных поветрий одиннадцатого и двенадцатого веков, уменьшивших число жителей на добрую треть, после походов европейцев на Восток — походов, которые в дополнение к арабскому нашествию оставили на дорогах Сирии, под стенами Константинополя, на берегах Нила и вокруг тунисского озера более двух миллионов трупов, — после всего этого род человеческий, обезумев от страха слишком размножиться и потерять свое место на земле, прибегнул как к последнему средству к нескончаемой кровожадной войне. В пятнадцатом веке христианский мир, казалось, сдался на милость королевы в кипарисовом венце с окровавленным скипетром, что восседает на залитом слезами троне среди огромного могильника и зовется Погибелью. Италия стала ее владениями, а весь мир — ее camposanto[4]. Можно было подумать, что в эту эпоху ужаса жизнь утратила цену и перестала что-либо значить на весах, вложенных Господом в десницу Провидения.

…Меж тем, по мере продвижения к крепости, путник, казалось не подозревавший об этом, подвергся тщательному осмотру, и, надо признать, это не послужило к его пользе. Диковинная его одежда, далекая от моды тех дней, серая туника с обтрепанными от старости краями, перехваченная вервием вместо пояса, непокрытая голова, голые руки и ноги, наконец, отсутствие оружия, более всего остального свидетельствовавшее о его ничтожности, — все это выдавало в нем нищего, бродягу, возможно даже прокаженного. Нет, его не следовало подпускать, и солдаты, придя меж собой к согласию на этот счет, как только он приблизился на расстояние человеческого голоса, велели часовому не зевать.