Испанцы трех миров - страница 14

стр.


БАГРЯНЫЙ КРАЙ


Вершина. И за ней закат, весь обагренный, окровавленный, израненный своими осколками. Терпко зеленеют на нем сосны, тронутые багряным, а цветы и травы, жгучие и прозрачные, пронизывают тихий этот час влажным мерцающим запахом.

Я не двигаюсь, завороженный сумерками. Платеро, в черных глазах которого рдеет закат, смирно останавливается у промоины с багровой, розовой, сиреневой водой, мягко пробует губами это цветное зеркало, и кажется, что стекло начинает течь от прикосновения, и огромный рот его набухает темной кровью.

Привычная местность незнакома и в сумерках становится странной, заброшенной и неоглядной. Чудится, что вот-вот набредем на затерянный замок… Вечер перерос себя, и час этот, уже тронутый вечностью, спокоен, велик и непроницаем…

— В дорогу, Платеро…


ВОЗВРАТ


Мы вдвоем возвращались с гор, оба нагруженные: Платеро — майораном, я — желтыми ирисами.

Был апрельский вечер. Его прозрачность, золотая на закате, стала серебряной и светилась ровно и стеклянно. В распахнутом небе, изумрудно сквозя, густела синева. Я возвращался грустный…

Чем ниже мы спускались, тем выше уходила прозрачность и внушительней казалась городская колокольня в ярких изразцах. Она выглядела вблизи, как Хиральда издалека, и моя тоска по большому миру, обостренная весной, грустно утешалась.

Возвратный путь… откуда? зачем? куда?..

Но все сильней в теплой свежести сумерек пахли ирисы — тем запахом, настойчивым и смутным, когда цветка не видно и цветет один запах, насквозь пронизывая из нелюдимой темноты.

— Душа моя, ирис во тьме! — сказал я.

И вдруг ощутил под собой Платеро — позабытого, словно он был моим телом.


СТОЯЧАЯ ВОДА


Обожди, Платеро… Или подкормись, если хочешь, на молодом лугу. Но дай мне постоять над этим озерцом, которого не видел я столько лет…

Смотри, как солнце, пронизав густую воду, осветило янтарно-зеленую глубь, куда зачарованно смотрят небесной свежести ирисы. А там — бархатные ступени из лабиринта в лабиринт, колдовские пещеры со всеми чудесами, какие снятся душе художника, венустианские сады — словно рожденные вечной печалью безумной зеленоокой королевы, руины замков — как те, что видел я в закатном море, когда косой луч солнца во время отлива прорезал мелководье… И многое, многое, чью беглую красоту лишь темный сон мог бы унести как добычу в давний, воскресший день горькой весны, того былого, что забылось, да едва ли и было… Все крохотно и огромно, потому что кажется далеким. Ключ к пережитому, сокровища древней алхимии бреда…

Эта вода, Платеро, когда-то была моим сердцем. Таким я ощущал его — чудесно отравленным в одиночестве своей запруженной полнотой. И когда любовь земная ранила его, прорвав заторы, застойная затхлая кровь текла, пока не стало оно, промытое, ясным и простым, как ручей на равнинах в легком золоте апрельской теплыни.

И все же иногда, унесенное незапамятной бледной рукой в давнюю глушь, в то зеленое одиночество, оно забывается там, завороженное, покинутое собой, отвечая на звонкие оклики, «чтобы умерить горесть», как Иола на зов Алкида в идиллии Шенье, — помнишь, Платеро? — голосом «смутным и пустым»…


ВЕСНА


Как ярко и душисто!
Как пастбища смеются!
Как утро голосисто!
(Народный романс)

В утреннем полусне я изнемог от осатанелого детского гвалта. Наконец, разбуженный и злой, вскакиваю с постели. И только тогда, взглянув в открытое окно, понимаю, что это птицы.

Благодарный голубому дню, выбегаю в сад. Вольная пернатая спевка беспечна и несмолкаема. Вьет ласточка в колодце витиеватую трель, на сбитом апельсине свищет дрозд, пылкая иволга не молкнет, облетая дубки, на вершине эвкалипта долго и дробно смеется щегол, а в гуще сосны самозабвенно ссорятся воробьи.

Что за утро! Солнце зажгло землю своим серебряным весельем, и бабочки ста оттенков вьются повсюду, по цветам, по комнатам: едва впорхнут — и уже там, у родника. По всей округе, насколько хватает глаз, кипя, взрываясь и хрустя, расцветает молодая, крепкая жизнь.

Мы словно в гигантских светозарных сотах — в жаркой сердцевине огромной пламенной розы.


АПРЕЛЬСКАЯ ИДИЛЛИЯ


Дети водили Платеро к тополиному ручью и теперь, дурачась и безудержно смеясь, гонят его назад, нагруженного желтыми цветами. Там, в низине, их окатило дождем — из мимолетного облака, затенившего луг золотой и серебряной канителью, плакучими струнами, на которых трепетала радуга. И все еще плачут на влажной спине осла мокрые колокольчики.