История моей жены - страница 47

стр.

«Да я здесь пропаду к чертям собачьим, если надолго застряну на суше! — подумал я. — Поворачивай к дому, да поживее!..» — И сев в такси, я закрыл глаза, потому как почувствовал в глубине души… некую усталость. Нет такой службы, ради которой я согласился бы бросить здесь якорь. Ведь сладкая жизнь, как известно, разъедает душу. — Куда же мне теперь деваться? Домой, домой! — тревожно билось в мозгу. — Но что ждет меня дома? То же самое. То бишь загадка, которой, хоть выверни мозги наизнанку, тебе не разгадать сроду.

Стало быть, позвольте рассказать, что ожидало меня дома. Украшенная цветами, уютно теплая комната — как правило, пустая. Тогда я стучал в дверь другой комнаты. «Войдите!» — отвечали мне оттуда в любое время суток. И мне действительно всегда разрешалось входить туда. Там тоже было очень уютно и приятно, точно в североафриканской купальне, где царит тишина, нарушаемая журчанием. Журчанию вод я, естественно, уподобляю смех моей супруги, каким она встречала меня. А тишина — некий основной фон, словно на нем строился здешний мир. Как писал один голландский поэт:

Цветы полюбить,
Чтоб о людях забыть,
Одеждой белой укрыться,
На острове уединиться
И в чтенье погрузиться…

Ну и так далее, в том же роде.

Так жила моя жена. В ту пору она еще больше читала — в основном лежа. Словом, и вправду, будто на острове, вдали от людей, в состоянии размеренного, постоянного отдыха. У нее было много цветов, поэтому воздух в комнате всегда казался влажным и источал слабый запах земли. Стоит мне закрыть глаза, этот запах я чувствую и поныне. К нему примешивались какие-то нежные, чувственные ароматы, а также легкий дым сигарет, и от всего этого, вместе взятого, к голове приливала кровь. Комната всегда была затенена, так как солнце заглядывало сюда лишь по утрам.

— Что ты принес? — обычно спрашивали меня, когда я возвращался из города. — Дяденька Медведь, что ты мне принес? Какой-нибудь маленький подарочек?

И тут я делал вид, будто явился с пустыми руками.

— Нет у меня ни гроша, ничего я не могу купить. Мы — бедные-пребедные, — с расстроенным видом говорил я.

— Ай-я-яй, какая жалость! — отвечали мне. — Я грустна и безутешна.

Жалоба звучала столь небрежно, что слуху постороннего не уловить. Ведь в ней не было смысла. Так, словно причитание слабоумного, не более того.

Затем мы продолжали свою игру.

— Мне и самому очень жаль, — подхватывал я, сокрушенно качая головой, а жена моя отвечала примерно так:

— О, пустяки! Все равно жизнь никчемна. — И дом словно погружался в траур.

Шутки шутками, но нам действительно становилось грустно. Я усаживался на сундук горевать, а жена, точно желая скрыть свои слезы даже от себя самой, отворачивалась к стене или зажмуривала глаза, но не оба, а один: другой, устремленный на меня, искрился весельем — ведь карманы мои были набиты гостинцами. Она знала об этом, и ей не терпелось посмотреть, что я принес ей оттуда, из большого мира — ведь в те поры она только этим и жила, мелкими радостями и сюрпризами, — но сдерживала свое нетерпение. И я тоже не имел права выпасть из роли.

— По-моему, карман у тебя прохудился. Ну-ка, покажи! — говорила она наконец, дрожа от возбуждения.

— Зашьешь как-нибудь в другой раз, родная, — отвечал я.

Вот так мы и терзали друг дружку сладостной мукой до изнеможения. Должен сказать, что промеж себя мы не говорили на разумном языке, как следовало бы ожидать от взрослых людей, порой само слово не имело смысла, разве что то значение, какое мы придавали ему… Например, супруга говорила мне:

— О, дай мне мушмулы, — и я сразу соображал, что она ждет поцелуя. Домашние шлепанцы она называла «чурочками», а меня по какой-то загадочной причине — «ливерпульским капитаном». Это давало нам повод к пререканиям.

— Знаю, знаю, на что вы намекаете, — говорил я, сохраняя полнейшее самообладание. Хотя жена вовсе ни на что не намекала. Пикировка продолжалась довольно долгое время, причем я держался с большим достоинством, а она — язвительно и высокомерно, покуда хватало моего миролюбия.

— Попрошу избавить меня от подобных намеков! — восклицал я, выйдя из себя, и обрушивал кулак на столешницу. Стол давал трещину.