История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 1 - страница 11
Мы пообедали вместе, и она оказывала мне все любезности, каких я мог бы пожелать, но она меня слегка удивила, так как отказалась от десяти цехинов, которые я хотел ей вручить, дав мне понять, что предпочитает лучше ехать со мной в Парму, где должна кое-что сделать. Сочтя эту авантюру себе по вкусу, я согласился, опасаясь только, не имея возможности ей это объяснить, что, если дело обернется таким образом, что мне придется срочно возвращаться в Рим, я не смогу гарантировать ей исполнения ее пожеланий; я опасался также, что при взаимном языковом непонимании я не смогу в достаточной мере ее развлечь и сам, со своей стороны, не получу удовольствия от ее придумок. По этой же причине я не могу объяснить вам суть ее дел. Все, что я знаю, это то, что она желает называться Генриеттой, что она не может быть никем иным, как француженкой, что она нежна как первоцвет, что она получила, по-видимому, очень хорошее воспитание, хорошо себя чувствует и что обладает умом и смелостью, как можно судить по тем образчикам, что она дала мне в Риме и вам в Чезене за столом у генерала. Если она захочет рассказать вам свою историю и разрешит вам пересказать ее для меня по-латыни, скажите, что она доставит мне большое удовольствие, потому что я стал очень быстро ее добрым другом. Я чувствую, в самом деле, большое беспокойство, потому что мы должны будем расстаться в Парме. Скажите ей, что я дам ей, кроме десяти цехинов, что я ей должен, еще тридцать, которые без нее я бы никогда не получил от епископа Чезены. Скажите, что если бы я был богат, я дал бы ей гораздо больше. Прошу вас объяснить ей это на ее языке.
Спросив ее, хочет ли она, чтобы я перевел ей все, что услышал, с наибольшей точностью, и услышав в ответ, что она хотела бы услышать все в подробностях, я перевел ей буквально все, что рассказал мне офицер.
Генриетта, с благородной откровенностью, смешанной, однако, с некоторой долей стыда, все мне подтвердила. Относительно того, чтобы удовлетворить наше любопытство, поведав нам свои обстоятельства, она просила меня сказать офицеру, что он должен избавить ее от этого.
– Скажите ему, – сказала она, – что то же правило, что запрещает мне лгать, не позволяет мне говорить правду.
Что же касается тридцати цехинов, которые он решил дать ей при расставании, она просила меня сказать ему, что абсолютно точно она не возьмет ни су, и что он ее обяжет, если не будет настаивать.
– Я желаю, – продолжила она, – чтобы он позволил мне поселиться одной там, где я захочу, чтобы забыл меня до такой степени, чтобы не стремиться узнавать в Парме, что со мной стало, и чтобы он делал вид, что не знает меня, если случайно со мной где-то встретится.
Сказав мне эти ужасные слова тоном настолько серьезным, насколько и нежным, и без малейшего волнения, она обняла старика с чувством, в котором проглядывало нечто большее, чем нежность. Офицер, который не знал, какие слова сопровождали это объятие, был очень огорчен, когда я ему их перевел. Он просил меня сказать ей, что, подчиняясь ее приказу, он хотел бы быть уверен, что она получит в Парме все, что ей потребно. Не ответив ни да ни нет, она сказала мне только попросить его совершенно не беспокоиться на ее счет.
После такого объяснения наша печаль стала общей. Мы оставались такими с четверть часа, не только не разговаривая, но даже не смотря друг на друга. Поднимаясь из-за стола, чтобы уйти, пожелав им доброй ночи, я увидел, что лицо Генриетты вспыхнуло.
Направляясь спать, я стал спорить сам с собой, как делал всегда, когда меня заинтересовывало что-то, волновавшее меня. Обдумывать дело молча меня не удовлетворяло; Мне нужно было говорить; возможно, в этот момент я советовался со своим демоном. Абсолютно ясное объяснение Генриетты меня растревожило. Кто, наконец, эта девушка, – говорил я в воздух, – которая соединяет в себе тонкость чувств с видимостью большого распутства? В Парме она хочет стать совершенно сама себе хозяйкой, и у меня нет никаких оснований льстить себе, что она не предложит мне те же правила, что и офицеру, с которым сейчас связана. Бог его знает! Кто она, в конце концов? То ли она уверена, что найдет своего любовника, то ли у нее в Парме муж, либо респектабельные родственники, или в необузданной фантазии безграничного вольнодумства, полагаясь на свои достоинства, она хочет испытать фортуну, бросившись в самые отчаянные обстоятельства в надежде, на свое счастье, найти любовника, который способен бросить к ее ногам корону; это был бы проект от сумасшествия, либо от отчаяния. У нее ничего нет, и, поскольку ей ничего не нужно, она не хочет ничего взять у этого офицера, от которого могла бы получить, не краснея, некую сумму, которую он, некоторым образом, ей должен. Не краснея в обстоятельствах, в которых она с ним находится, не будучи влюбленной, какой стыд может она испытывать, получив от него тридцать цехинов? Не думает ли она, что предаваться мимолетному капризу незнакомого мужчины, – меньшая низость, чем получать помощь, в которой она должна испытывать абсолютную необходимость, для того, чтобы гарантировать себя от нищеты и опасностей, которые она может встретить в Парме, оказавшись на улице? Она надеется, быть может, своим отказом загладить перед офицером неверный шаг, который она совершила. Она сочла, что он решит, что она совершила его, лишь чтобы вырваться из рук человека, который владел ею в Риме; и офицер не мог думать иначе, потому что не мог себе вообразить, что она неодолимо влюбилась в него, глядя из окна в Чивитавеккиа. Она могла, конечно, оказаться права и оправдаться перед ним, но не передо мной. Она должна понимать, с ее умом, что если бы не влюбила меня в себя, я не уехал бы с ней, и она не могла игнорировать тот факт, что у нее есть только одно средство заслужить также и мое прощение. У нее могли быть достоинства, но не такого рода, чтобы помешать мне претендовать на обычное вознаграждение, которым женщина должна воздать желаниям любовника. Если она полагает, что может разыгрывать добродетель со мной и дурачить меня, я должен показать ей, что она ошибается.