Иудино дерево в цвету - страница 12

стр.

Браджиони любит себя так нежно, с таким размахом и всепрощением, что его последователи — ибо он вождь народа и опытный революционер, и грудь его пробита в героических схватках — говорят между собой, греясь в отраженных лучах его огня: «Он воистину благородный человек, и его любовь к человечеству сильнее всяких личных привязанностей». Избыток его любви перелился через край на Лауру, к большому ее неудобству, поскольку она, как и многие другие, устроилась здесь и получает жалование благодаря ему. В хорошем настроении он говорит ей: «Я склонен простить тебе, что ты — гринга, грингита!» — а Лаура в ярости представляет себе, как она сейчас наклонится и хорошей пощечиной сотрет с его лица сальную улыбочку. Если он и замечает в такие минуты, как она на него смотрит, то виду, во всяком случае, не подает.

Она знает, что хочет Браджиони ей предложить, и должна этому упорно сопротивляться, но так, чтобы сопротивление было ему незаметно. И, по возможности, даже самой себе не признаваться, что понимает, к чему он клонит. По вечерам, которые отравили ей весь месяц, она часами просиживает в глубоком кресле с открытой книгой на коленях, покоя взгляд на ровных рядах типографских знаков, в то время как вид и звук поющего Браджиони вызывают в ее памяти все прошлые беды и добавляют весу дурным предчувствиям будущего. Жирный, жадный Браджиони стал для нее символом многих разочарований. Она-то думала, что революционеру положено быть худым, гореть огнем героических убеждений, служить воплощением возвышенных идеалов. Конечно, все это вздор, теперь она понимает, самой стыдно. Революции нужны вожди, а в вожди годятся лишь энергичные люди. Товарищи говорят ей, что она полна романтических фантазий, то, что видится ей в них как цинизм, — просто-напросто «развитое чувство реальности». Она уже и рада бы сказать: «Я признаю, что не права, должно быть, я неверно понимаю основы». Она заключает с собой тайное перемирие, но не сдается, не желает уступать этой удобной логике. От несоответствия между тем, как она вынуждена жить, и какой, по ее представлениям, должна быть жизнь на самом деле, она страдает, чувствует себя преданной и то находит утешение в этом страдании, то мечтает вырваться и уехать, но, впрочем, остается. А сейчас ей просто ужасно хочется выбежать из этой комнаты, скатиться по узкой лестнице и очутиться на улице, где дома, точно заговорщики, жмутся друг к дружке под одиноким заляпанным фонарем.

Вместо этого она обращает на Браджиони ясный, открытый взгляд послушного ребенка, усвоившего правила хорошего поведения. Ее колени под прочной синей саржей плотно сжаты, круглый белый воротник напоминает монашеский, но это получилось не сознательно. Она носит униформу передовой идеи и не обращает внимания на пошлые мелочи. Родилась она католичкой и до сих пор, хоть и опасается, как бы ее не заметили и не подняли шум, все же иногда заглядывает украдкой в какую-нибудь ветхую церквушку, преклоняет колени на холодный камень и, перебирая золотые четки, купленные в Техуантепеке, читает «Богородица Дево радуйся». Это не помогает, и она в конце концов принимается рассматривать украшения на алтаре — цветы из фольги, истрепанное шитье, умиляется кукольным фигуркам святых мучеников, чьи босые ступни в белых кружевных кальсончиках выглядывают из-под торжественного бархатного облачения. У нее сохранились пристрастия, усвоенные еще в отрочестве, ими диктуются ее жесты и вкусы. Поэтому, например, она не носит машинных кружев. Это ее тайная ересь, так как у них в группе считается, что машины — святое, они принесут спасение рабочим. Но она любит тонкие кружева, вот и сейчас ее белый монашеский воротник обшит еле заметными уголками кружевной паутинки, и у нее в верхнем ящике комода таких хранится еще девятнадцать штук, завернутых в синюю оберточную бумажку.

Браджиони перехватывает ее взгляд, словно только того и ждал, и весь подавшись вперед, так что толстое брюхо ложится между расставленными коленями, поет с особым выражением, нажимая на слова. Нет у него ни матери, ни отца, говорится в песне, нет даже друга, чтобы его утешить; одинокий, как волна в океане, он то здесь, то там, одинокий, как волна. Круглое отверстие рта скашивается на сторону, надутые щеки лоснятся потом певческого труда. Он чудно выпирает во все стороны из своей дорогой одежды. Шея выпучивается над сиреневым воротничком и темно-красным галстуком с алмазным зажимом; бока и живот вываливаются из тисненной кожаной портупеи в серебряных разводах, затянутой так туго, что он едва дышит; и даже над лакированными желтыми туфлями пучится перезрелая плоть Браджиони, растягивая шелковые лиловые носки и нависая лодыжками над твердыми кожаными языками.