Ивы растут у воды - страница 18

стр.

Иногда после ссор он брал меня с собою в кино. Как-то раз, когда мы вернулись, мама, грустно глядя на меня, сказала: «Эх ты! Дал себя купить за кино».

Глава третья

Я вернулся в дом матери, рылся в коробках с фотографиями, искал самые старые, перелистывал школьные учебники отца и книги его юности, нашел дневниковые записи, которые он делал подростком, стихи и рассказы, перечитал книги о партизанской войне в Югославии и доклад о Сопротивлении в Истрии и Словении, который я отослал бригадному политруку. В выдвижном ящике я отыскал черновик другого донесения, более автобиографического, и газету «Голос леса», выпускавшуюся в партизанском подполье, в котором отец подписывал свои статьи псевдонимом, составленным из имени жены и моего. Мать показала мне фотографии, которые он держал в бумажнике во время войны, пожелтевшие, с измятыми краями: матери и мою, с большими черными глазами на круглом пухлом лице двухлетнего мальчугана. Образ отца в рассказах матери, уступавшей моим настойчивым просьбам, и в прочитанных записях не соответствовал вышеизложенным воспоминаниям. Это был образ человека более мягкого и нежного, в некотором смысле почти романтического. Мать говорила, что в последние годы он снова стал ласковым, как во времена их влюбленности. Впрочем, поступки и поведение отца всегда казались мне противоречивыми из-за их бессвязности, осколками складываемой с трудом мозаики.

На одной фотографии — на обороте стояла дата: 1930 — была выстроена футбольная команда (на заднем плане виднелись лица зрителей и металлическая сетка). Игроки — в белых майках и черных трусах — снимались в два ряда: в первом ряду присев на корточки, во втором ряду стоя. Последним в первом ряду сидел на корточках мой семнадцатилетний папа, с бледным худощавым лицом и горящими глазами. Мне вспомнилось, как он когда-то показывал мне эту фотографию в первый раз много лет назад: «Самый молодой в команде. Конечно, нападающий: рывок делают коренастые. Ты тоже коренастый», — были его слова.

Потом он начал ездить на велосипеде. Впрочем, в институт ему приходилось ездить каждый день около тридцати километров, и так он невольно тренировался. Велоспорт, говорил он, это спорт для бедных и, особенно, для деревенских, поэтому он ездил хорошо. Но в девятнадцать лет он заболел плевритом и, по общему мнению, должен был умереть. Когда врач, который его лечил, сказал, что он тает, как свечка, и больше ничего нельзя сделать, дедушка взял двуколку и поехал за колдуном в Бьентину. Колдуном был старый крестьянин, он вправлял переломанные ноги и руки и лечил травами. Он намазал ему тело нагретой маслянистой жидкостью и с силой растер его, сделал ему массаж груди, спины, разогнав кровь, побежавшую по жилам все быстрее и горячее. Потом его голого уложил на кровать и навалил на него одеяла, тюфяки, подушки, гору одежды. Отец потел всю ночь; пот так пропитал матрас, что капли из-под него протекали на пол. Но через день температуры не было. Понадобился еще месяц, чтобы он смог встать с кровати, и восемь для полного выздоровления, чтобы вернуть его к почти нормальной жизни.


Из-за болезни он прервал учебу и, казалось, не хотел больше возвращаться к ней. Во время выздоровления в нем поселилась странная апатия, вялость и чувство полной непригодности. В это время — это видно из дат на обложках — он прочитал три-четыре книги Д’Аннунцио>[18]. Должно быть, под его влиянием в отце развилась острая восприимчивость, чрезмерная чувствительность, безудержная варварская гордость. Воображение терялось в образах народных куплетов и пастушек, раскинувшихся под летним солнцем на зеленых берегах Пескары, в мыслях об избранности и превосходстве, вызванных сложным литературным текстом, который он старался усвоить, в проектах господства и приключений, так непохожих на действительность пустого дома, в окружении мрачных полей в ту долгую зиму выздоровления. Он впадал в меланхолию. Дом стоял изолированно, в полях; домочадцы (отец и братья) работали в поле или на болоте. Не было электричества, ночь наступала рано, свечи в комнатах и керосиновая лампа в кухне давали рассеянный и призрачный свет. Он видел перед собой черное гумно, замерзшие оголенные виноградные лозы, горбатые оливы, грязные лужи на проселочной дороге. Иногда он подолгу прислушивался к пронзительным однообразным крикам птицы, прилетавшей по вечерам на оливу в глубине гумна: механически он отмечал время, отделявшее один жалобный крик от другого. Временами он сидел на низкой завалинке рядом с дверью, прислонясь спиной к стене дома, и оставался в этой позе часами. Его сестра много раз наблюдала за ним и потом, не понимая, много лет спустя рассказывала об этом с удивлением. Он не хотел больше учиться, не думал о работе, не хотел не только поднять руку, но даже повернуть голову. Отец и братья часто вспоминали этот период как доказательство его наклонности к лени, полной неспособности и праздности.