Из дневника улитки - страница 17

стр.

Как только Зонтхаймер, Баринг, Гаус, Эккель-старший и я сталкивались с Эмке и Эпплером (оба они — министры), мы — сорока- или почти сорокалетние мужи — начинали задираться, причем свой собственный, порядком одряхлевший прагматизм каждый узнавал в другом и хотел бы изничтожить: мы недолюбливали друг друга. Скептик, именуемый Германом Оттом, считавший, что созерцание предшествует познанию, мог бы у нас председательствовать. Не было ни одного догмата веры, который Гаус не утопил бы в виски. Ни одного тезиса, к которому не придрался бы Зонтхаймер. Ничего, чего Эмке не знал бы лучше. И даже Эпплер, ежик волос надо лбом которого предвещает круто взлетающий идеализм, начинает грубить, как только речь заходит о лечении третьего мира с помощью Принципа надежды.


Не хочу вам никого описывать. За длинным столом сидели другие люди: проверка на полезность. Никакие не герои; просто собрание сорокалетних.

Они меряют друг друга с интересом и пафосом профессиональных смотрителей трупов и вскоре начинают скучать от излишка разума. Потом (для отдыха) язвят по адресу вылезшего на авансцену молодого поколения, а также тех, кто старше, и вообще всех, кто бурлит и ликует до умопомрачения, смыкаясь с молодежью в призыве к конечным целям. («Как он отвратителен, этот новомодный шиллеровский воротник!» — «Тошно смотреть на эту голубоглазость!») Они холодны и не замахиваются далеко. Бывшие гитлеровские юнцы все свои утренники уже отпраздновали. Только бы не стать трагически-героически-жалостливыми. Их чувства преждевременно гаснут в дефинициях. Посентиментальничать в кино — это еще куда ни шло. Не признаваться в своих слабостях. Они хорошо устроились, даже проблемы старения — похоже на то — их не волнуют, этим заняты умы тридцатилетних: «Это у нас позади. Мы всегда были старыми!»

Что верно, то верно: рано обретенная дряхлость мешает нам, словно невинным младенцам, начать с нуля. Нехоженые пути нам и во сне не грезятся.

Поскольку мы в первую очередь не доверяем сами себе — таков даже Эмке, — у нас нет оснований другим доверять больше. Трюкачи, не устающие ловить себя на плутовстве. Мы неизлечимо трудолюбивы. Похоже, будто мы хотим компенсировать повышенной продуктивностью спад производительности у нескольких побитых войной поколений. (Возмещение потерь.) Каждый из нас когда-то что-то упустил, чего нельзя наверстать, и потому мы пускаем пузыри. Потому мы так нервны, слабы в коленках, волочимся и изменяем женам, однако никогда не теряем контроля над собой. Кто позволяет себе инфантильность (выпуская пары), того Эккель-старший, как историк кажущийся особенно взрослым, отрезвит каменным молчанием. Никогда, никогда больше, ни при каких обстоятельствах мы не имеем права — никакого права — быть инфантильными.


Дети, это мои друзья, если только сорокалетние еще достаточно слепы, чтобы считать себя друзьями. — Герману Отту, по прозвищу Скептик, было тридцать, когда летом тридцать пятого в Мюггенхале у огородной изгороди он подружился с немецким националистом, зеленщиком, лысым Исааком Лабаном, которому в то время, вероятно, было уже далеко за сорок: сразу же заспорили, каждый все знал лучше другого. Это была дружба, питающаяся противоречиями; посмотрим, как я разговорюсь у изгороди с Драуцбургом, Эрдманом Линде, Маршаном…


Где я останавливаюсь на ночлег. Где нахожу корку хлеба на подушке. Безукоризненно чистый современный отель «Штайнсгартен» в Гисене. Меню с историческим орнаментом. У входа в отель металлическая вывеска: «Академия для организации». — Потом мне расхотелось смеяться.


Свертывающееся согласие.

Незачем опускать большой палец: достаточно ухмылки.

Все: едва наметившаяся улыбка,

удивление, смущение, испуг,

боль, вынуждающая застыть,

все — даже стыд свертывается.

Грош злорадства —

вот оплата забавы.

Или боязнь быть узнанным.

Или страх перед открытым лицом: ухмылка украшает.


Вчера (во время диспута) бессвязный рассказ старика о его прошлом — безработица, биржа труда, инфляция, железнодорожники против СА и Рот-фронт — вызвал сначала то тут, то там смешки, которые потом сменились застывшей гримасой на лицах. (Зубы больше не скалили.)