Из книги «Большой голод» рассказы 1932–1959 - страница 5

стр.

они бы сожгли их, даже не читая. Я должен быть дома — сидеть, читать и писать. Я должен непременно до полуночи быть дома, если я рассчитываю написать положенные семьсот слов. Я должен писать, писать и писать. Мне надо еще пораньше сегодня лечь спать. Завтра — стальные катера. Я ненавижу эти железяки. Они изрезали мне все руки. Что за чертовщина? Я должен быть счастлив, что у меня есть работа. Какого дьявола? Концепции добра и зла давно исчерпали себя. Они — просто средства для достижения власти. Почти невозможно сделать то, что завещал Ницше, но, клянусь Богом, правда на его стороне, и я сделаю это. Сестра Мэри Эзелберт прекрасна. Она мечтала, что я тоже стану священником. Моя мать тоже. А я хочу видеть их абсолютно голыми, так как только абсолютная красота учит раскаянию. И что же он имел в виду под этим? Я не знаю. Как ребенок у Шервуда Андерсона, который говорит: «Я не знаю, почему, но я хочу знать — почему». Андерсон пишет как старый кряжистый фермер. Кэйбелл сочиняет удивительные строки. Ох, Кэйбелл! Ох, Юрген, Юрген. Чертовски умный парень. Ну, ничего, Юрген. Я просто еще молод. Почему Ницше таскался по всей Европе за этой Саломе? Он просто был еще молод. Я мог бы еще стать священником. Но меня тошнит даже при мысли о том, что я позову священника к своему смертному одру. Я — трус? Нет. Я — чертовски умный парень. Мне сейчас следует быть дома, вместо того, чтобы слушать здесь эту песню. Я должен писать, писать и писать. Прекрасная песня. Сестра Эзелберт любила ее.

Песня закончилась, и я осмотрелся вокруг. Справа от меня сидела девица, которой я не заметил раньше. Ее ноги были упакованы в зажигательные ажурные чулки. Соблазнительные контуры голеней чуть портили костлявые мертвенно — бледные колени. Далее следовали — юбка из темного сукна, белая блузка и темный спортивный жакет. Мощные сверкающие зубы казались слегка великоватыми для того, чтобы давать возможность естественно закрываться губам. А волосы были как покрытые лаковой изоляцией медные провода. На шее болтался фальшивый топаз, совершенно гармонирующий с ее волосами и карими глазами.

Вставая, я слегка склонился к ней, и, стараясь выглядеть как можно более любезным, поинтересовался:

— Не станцуете со мной этот танец?

— Почему нет? — сказала она. — Веселенькая музычка.

Играл медленный фокстрот.

— Одну минуту, — сказал я.

Она уже стояла, когда я вернулся с билетами.

Ее глаза были на уровне моего лба. Мы подошли ко входу на пятачок, я отдал билеты смотрителю, и мы двинулись по мрамору. Ее крепкие стройные ноги пунктуально повторяли мои путаные па, в то время как мои пальцы, вздымаемые и низвергаемые ее хорошо проработанной спинной мускулатурой, двигались как клавиши механического пианино. Пудра и помада источали приторный аромат. И я страстно вдыхал его.

— Мы не встречались до этого? В Стэнфорде?

Она была студенткой. Не стоило говорить, что я портовый грузчик. Я расслабил пальцы левой руки, чтобы она не почувствовала мозолей на них.

— Вне всякого сомнения, — ответил я, — эрудиция вливалась в меня именно в этом прославленном заведении.

Она рассмеялась.

— Танцуете вы уж точно как в Стэнфорде.

— Это комплимент?

— Конечно!

Ах ты, гнусная брехунья, подумал я.

— Да, — сказал я, — мы верные апостолы науки, только без нимбов.

— Вы говорите, точно как профессор.

— Иначе и быть не может, это ведь моя должность в Стэнфорде, — изрек я в наигранно-менторской манере.

— Правда? Но вы такой молодой.

Господи, она поверила мне. Действительно, я чертовски умный парень, или, еще лучше, она чудовищно глупая девица.

— Я закончил обучение в прошлом году. Преподаю первый год.

— А что вы преподаете?

— Коммунизм.

Я был уверен, что знаю о коммунизме больше, чем она.

— А, старая песня. Коммунизм и законопорядок.

— Какой законопорядок? — возмутился я. — Вы когда-нибудь слышали про Билль о правах?

— Ну, — робко начала она, — я всегда думала, что коммунизм и законопорядок несовместимы.

— Какая нелепость! Неимоверно!

— Вы, наверное, думаете, какая я глупая.

Она заняла оборону. Я представил себе улыбку Юргена.

— Да что вы! Это не очень серьезная оплошность.