Из пережитого - страница 21
Пар восемь выходили в хоровод и по смыслу песни являлись действующими лицами хоровода. В особенности я любил слушать «На улице дождик, большой, сильный, поливает», которую всякий раз просил петь кто-либо из крупной фабричной администрации (из немцев), со своими семьями приходившей по праздникам слушать и смотреть эти хороводы. Выходили к хороводам и все фабричные, от малого до старого, полторы тысячи человек. В этих песнях выливалась вся грусть и душа русского человека. В ней он весь со своей мечтой и поэзией.
В фабрике было душно от пыли и газа. В этот мой первый год фабрика освещалась газом, но на второй (1888) год с весны перешли на электричество, и газовой вони не стало.
Работа в фабрике была сдельная. Мне в месяц приходилось от 11 до 13 рублей. Присучальщику — от 12 до 17 рублей, а прядильщику — от 17 до 27 рублей. На ленточной, бамбросах и трепальной зарабатывали от 12 до 17 рублей, самоткачи на паре станков — тоже до 17 рублей, а на трех — до 24 рублей. Все были на своих харчах, артели почему-то не было, и было всем много хлопот самим готовить горшки и носить в кухню. Харчились по-разному, на 5, на 6, на 7 рублей со всем, с чаем. Кроме хлеба и черной каши с маслом, варили щи, суп, кто с мясом, кто с селедкой, кто со снятками. Но, чтобы еще больше удешевить харчи, многие обваривали кипятком селедку, стоившую 3–4 копейки, и хлебали, вместо супа. Делали также и мы. Я был в рваном белье и обуви, и все это должен был здесь наживать, но в то же время я ухитрялся каждый месяц посылать домой по 4–5 рублей. Я настолько дорожил каждой копейкой, помня домашнюю нужду, что, когда в первый большой праздник мои товарищи позвали меня в Черкизово в трактир, где были песенники, я наотрез отказался. А в другой раз пошли в Москву и от заставы сели на конку. Я на конку также с ними не сел, жаль было 3 копейки, и пошел один пешком (ходили к родственникам).
Здесь мне нашелся подходящий товарищ, Ваня Калашников. Мать его была из старообрядцев и воспитывала его в страхе Божием. Он был старше меня и развитее. С ним мы вели долгие споры о том, как надо жить. Мы видели кругом пьянство, грубость, озорство, но где выход — не знали. Его какой-то родственник знал о рабочем движении и, приходя к нему, увлекал его будущими планами социал-демократов, говорил о предстоящей борьбе, о бывших тогда арестах рабочих, но мы с ним не соглашались, спорили и склонялись больше к религиозному просвещению, и в этом для себя видели спасение (о других у нас забот не было). Ходили с ним в церковь, затем два раза он водил меня на Рогожское кладбище, в церкви которого миссионеры устраивали спор со старообрядцами. Я так был настроен консервативно к разговорам о свободе веры, что никак не мог понять, зачем это допускают ихним начетчикам срамить нашу веру и хвалить свою. Мне казалось гораздо проще посадить их за это в тюрьму, а всем людям приказать быть православными. Кроме того, Ваня водил меня в Москву в Румянцевский музей, в Успенский собор, в Храм Христа Спасителя, где я, как новичок, поражался всему виденному благолепию. Ходили еще в лес, называвшийся «Зверинец», куда, кроме фабричных, приезжало много народу из Москвы в летние праздники. Здесь же бывали летучие митинги эсдеков, разгонявшиеся обычно полицией.
В этом году, осенью, праздновали 1000-летие Крещения Руси. Под этот день спросили у рабочих, будут ли они праздновать или будут работать? «Разве мы не православные?» — закричали рабочие и решили праздновать. Но решили не сразу. В огромной толпе рабочих были социал-демократы, и я слышал, как первый же голос из них громко стал возражать:
— Не поддавайтесь, ребята, на поповскую удочку. Это для них и капиталистов разные праздники и крещения выдуманы, а рабочему этого совсем не надо, а вы будете день прогуливать, нам и без того платят гроши!
Представитель фабрики, делавший этот опрос, тоже загорячился:
— Вам убыток, а хозяину барыш, если фабрика простоит день — сказал он. — Ну что же, работать, так работать! А только хозяин спрашивает и на молебне быть не обязывает, а только кто по желанию!