Избранное - страница 11
У самой лестницы, ведущей в коридор, он чуть не сбил с ног нищего Рыжего Перу. Пера, изогнувшись, протягивал ему своей короткой высохшей рукой засаленную шляпу, пробитую в нескольких местах мальчишками из мелкокалиберки. Он стоял скособочившись, так как его левая, более короткая нога едва касалась земли. Лохматый, небритый, с голой грудью, покрытой рыжеватым пушком, с отвисшими, как у всех эпилептиков, губами, с тупым взглядом, он постоянно бубнил пьяным басом: «Отче наш, иже еси на небесех… от лукавого… хлеб наш насущный…» И снова: «Отче наш…» И так — упорно, монотонно, без конца, пока ему не подавали.
Доктор Паштрович разглядывал Рыжего Перу не без некоторого интереса. Пера продолжал держать перед ним свою шляпу и бормотал:
— Отче наш… хлеб наш… долги наши… — не замечая, что этот господин, который вот уже десять лет только подтрунивал над ним, никогда не глядя ему в глаза, сейчас пристально смотрит на него, на его скрюченную сухую руку.
— По какому праву ты суешь мне под нос свою вонючую шляпу? — спрашивает серьезно адвокат: он стоит перед нищим, выпятив грудь и прищурив один глаз, будто целясь, а другим глазом глядит ему прямо в лицо. — По какому праву? А?
— Мертвым за упокой, живым во здравие… Отче наш, иже еси… хлеб наш… и избави нас от лукавого… отче наш…
— Оттого, что ты эпилептик, я должен дать тебе пять крон и свои еще совсем целые ботинки? Только потому, что ты не моешься, и потому, что ты калека? А почему это я должен тебе подать? Я тоже калека. Подашь ли ты мне, братец, если я вот так же раздеру на груди рубашку и протяну руку? Я ведь, знаешь, тоже нищий. Как ты. Да, такой же, как ты! А ну, убирайся отсюда вон!
— Да святится имя твое… хлеб наш насущный даждь нам днесь…
— Нет хлеба! Нет! Пошел вон!
— Опять эта комедия, Пишта! Подай ему, и пусть уходит. А ты что стоишь, когда тебе господин велел убираться отсюда? — раздался голос супруги Паштровича. Она появилась на веранде в голубом пеньюаре, с напудренным лицом, похожая на перезрелый персик; прикрывая унизанной кольцами рукой обнаженную шею, она швырнула нищему крону, которая весело зазвенела на кирпичах.
Монета подкатилась к ногам Паштровича. Какое-то мгновение он хотел наступить на нее и не отдавать, но присутствие жены сразу лишило его проснувшегося было в нем духа противоречия и упрямства, наполнявшего его горькой гордостью и удовлетворением.
— Идите сюда, Паштрович, мне нужно с вами поговорить! — сказала жена, когда наконец Рыжий Пера, дрожащей рукой напяливая на голову свою шляпу и сильно припадая на больную ногу, боком заковылял к воротам.
— Я зайду потом. Дай мне побыть одному.
— Потом у меня не будет времени. Зайдите сейчас.
«Зачем ссориться? — подумал Паштрович. — Все равно скоро все успокоится, как только я сделаю задуманное».
— Фи, где это вы испачкались? Ты, Пишта, совсем как ребенок. Не входи ко мне так! Вытри ноги! Маришка, щетку, почистите господина!
И когда господин, задрав голову, чтобы ему нечаянно не попали щеткой по носу, поворачивался во все стороны, как на примерке, а Маришка шаркала по его сюртуку щеткой и пальцами снимала пушинки, он почувствовал, что от ее волос пахнет его французским бриллиантином. Но ничего не сказал, хотя его задела эта откровенная наглость.
«Все меня обкрадывают, все хотят моей смерти. Жулики, жулики, пауки», — подумал он, сказал горничной «спасибо» и, когда жена разрешила ему войти: «Ну вот теперь можно!» — вошел в комнату, стараясь не ступать на паркет и придать своему лицу приязненное выражение, так как госпожа Боришка была особой сангвинической и весьма раздражительной.
Госпожа Боришке Паштрович, урожденной Колошвари де Колошвар, было уже тридцать девять лет, но благодаря новейшим достижениям косметического искусства, беззаботной жизни, хорошей пище и ваннам годы не оставили на ней глубокого следа. В ее комнате, отделенной тяжелыми занавесями от супружеской спальни, отовсюду — со стен, с круглого столика красного дерева, на котором стояли всевозможные коробочки, флакончики, баночки с пудрой, помадами, духами, зубными эликсирами, кремами, лежали изящные вещицы из слоновой кости для ухода за руками и ногтями, со столика для умывания сияли, манили, кокетливо улыбались самые разнообразные зеркала. Большую часть своей жизни она проводила, глядясь в них, поворачиваясь перед ними и улыбаясь их блестящей поверхности, которая услужливо отражала блеск ее черных глаз, белизну ровных зубов, сияющих между пухлыми чувственными губами, и дружески умалчивала о паутинке морщин в уголках рта и у глаз.