Избранное - страница 25
— Говоришь, не изменишь? Это верно. А мне бы так хотелось все начать заново! Только не думай, что я это говорю потому, что выпил. Нет, брат, тут все шло не так, как нужно. Эх, начать бы все сначала, если бы только можно было… Надо было мне остаться мужиком, буней, какими были мой дед и отец. Дышал бы себе свежим воздухом, женился бы на девушке, с которой познакомился бы на гулянке, и жил бы себе, плодил детей, пахал, выпивал, бил жену, если есть за что, и, свалившись вечером в сено, полумертвый от усталости или от скверного вина, храпел бы до рассвета; и умер бы в свое время. Посеешь — бог даст, уродится, а накажет бог — затянешь пояс потуже и ешь зимой побольше картошки в мундире да поменьше мяса. Сын задурит — отдубасишь его как следует, а назавтра он с тобой вяжет вместе снопы. Какого еще счастья желать? Буне и умирать легко. А здесь тяжело. Я не умираю, я чахну. Сохну, как бурьян, которому плуг перерезал корни…
Прекайский слушал его, стараясь не упустить ни слова. Вероятно, и он раскрыл бы свою душу перед старым приятелем, но в это время встал полицмейстер и предложил тост за хозяина дома.
Под звон бокалов, хохот и крики Тришлер возносил хозяина до небес. Он восхвалял его как примерного отца, мужа, гражданина и коллегу, как патриота, который, конечно, получит достойную награду за свои заслуги перед народом, как видного государственного деятеля, который до сих пор не имел возможности развернуть свои способности, но придет время, и он расправит крылья и станет украшением и гордостью всего города и прежде всего своих друзей, своей достойной супруги, «этого доброго гения дома», и милой, такой одаренной дочери! Ура, ура, ура! Музыка, туш!
Паштрович во время этой речи сидел весь потный, смущенно потирал рукой лоб и строил какие-то фигуры из спичек. Он чувствовал себя очень неловко и едва дождался минуты, когда ему предоставили слово для ответа.
Хотя он встал, галдеж за столом не унимался. Он поднял руку, но затихли только цыгане-музыканты. Жена, смеясь, крикнула ему:
— Пишта, только покороче! И не в три приема, как в прошлый раз! Смотри, у тебя галстук съехал набок!
Он молча отмахнулся от нее, пристально глядя на солонку, прищурился и сунул левую руку в карман брюк.
— Дамы и господа! Я встал не для того, чтобы поблагодарить господина полицмейстера. Во всяком случае, не только для этого. Я встал для того, чтобы излить свою душу.
Паштрович на секунду замолчал и огляделся. Головы гостей, окружавших его, показались ему похожими на кочаны капусты. Крики и шум постепенно стихли. Все почувствовали что-то необычное в голосе хозяина, который говорил негромко и спокойно, словно и не был пьян. Голос его звучал глухо и с укором, и в первый момент многие подняли на него глаза, чтобы убедиться, действительно ли это говорит доктор Паштрович.
На лбу у него не было тех глубокомысленных морщин, которые невольно появляются у всех произносящих тосты. Лицо его светилось какой-то мягкой задумчивостью.
У Эржики сжалось сердце, и она не сводила с отца глаз.
— Дорогой Туна, ты говорил красиво, но я не буду тебя благодарить. Зачем обманывать себя? Сегодня я хочу говорить правду. А ты, друг мой, лгал. Да, да, ты лгал.
Паштрович произнес эти слова так спокойно, что они никого особенно не смутили; все, в том числе и сам Туна, сочли за благо принять это необычное предисловие за шутку; на лицах гостей появились натянутые улыбки, хотя полицмейстер и мадам Паштрович все же заерзали на своих местах.
— Но хуже всего то, что ты, вероятно, после каждого своего слова думал: «А ведь я лгу». И самое печальное — что мы все таким же образом лжем друг другу и обманываем самих себя и весь мир. Нет, дорогие мои, все вы прекрасно знаете, что никакой я не борец и не великий деятель, что нет у меня никаких заслуг и что никогда их наша так называемая родина и народ не признают. Лгал мой друг Туна, когда говорил о счастье, потому что я никогда его не знал, не знаю и не узнаю. Вы, господа, негодуете, вы возмущаетесь, вы не можете понять, зачем я это говорю? Если хотите, вы можете уйти, но я сегодня выскажу все. Довольно я молчал. Меня будут слушать эти стены, на которые я сегодня в первый раз взглянул по-другому, и мои собственные уши, которые сегодня впервые внимают голосу Стипы Паштровича…