Избранные стихотворения и поэмы (1959–2008) - страница 16

стр.

Сядут под вытье метели

перед печью кто на чем,

слушая, как у девицы

просит раненый напиться.

Где околица? Где дом?


А «кирпичики» затянет

инвалид – и тихо станет,

не шелохнувшись сидят.

– Скоро, бабки, за оградку.

– Верно. Мужнину-то кладку

развалил-таки снаряд.


...Мал ли был, иль жили тесно,

но куда как интересно

было жить. А почему?

Был отец. На нем держалась

не одна семья. Казалось,

все с нуждою шли к нему.


Потому что на конюшне:

распахать ли пустошь нужно,

привезти ль кому дрова –

все к отцу. Могу гордиться,

что Пегас мой, как у Китса,

тоже с конного двора.


День-то! С ясностью ребенка

вижу: выпала гребенка

мамина на половик.

Теток вижу сухопарых,

молодых еще, но старых.

Плач – и запоздалый крик.


Плач – и крик – и солнце, солнце,

из колонки даром льется

хлещущей струёй вода.

Сохни, дева, у колодца:

кто ушел – тот не вернется,

не вернется никогда.


Что ж в последнюю минуту

Нюру вспомнил я, Анюту,

маму? Да уж так увел

просекой узкоколейной

хвост истории семейной,

хоть цепляйся за подол.


Ту т что ни скажи, все мало.

Мама! И ее пинала,

ела поедом не раз

долюшка, но как ни круто,

спросят: – Как живешь, Анюта?

– Лучше всех, кто хуже нас!


Все-то с шуткой, прибауткой,

и нечистого с анчуткой

запросто отбрить могла.

Но одно я помню: нищих

привечала: – Бог не взыщет! –

всем от скудного стола.


А уж Гришу так любила,

что привязывали было

к дереву ее со зла.

Горяча была, кудрява,

чистой – что худая слава! –

на двоих детей пошла.


А отец – тот был спокойный,

намахался в Первой конной

шашкой – и в ножны вложил.

Впрочем, был, как и вначале,

при коне, но не призвали,

как в милиции служил.


Конюх и ткачиха – пара

явно из репертуара –

как свинарка и пастух –

тех времен, жених, однако,

прямо скажем, не без брака:

есть жена. Пошел и слух.


Ну так вот: нашло затменье

на жену, и в ослепленье

саданула топором

мужа спящего, но мало –

двух младенцев покидала

в темный снег. Небесный гром!


Тоже страсть, да и какая!

Кто тут прав? Земля сырая

примирит их, может быть,

и простит. Есть утоленье

ревности и преступленья

только там. Не нам судить...


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Это было лет за восемь

до войны. Худая озимь

в снег ложилась до весны.

А потом и яровые

в прах ложились чуть живые –

это уж после войны.


И над обмелевшей Клязьмой

хвоей полыхало красной,

ухало издалека.

И чернели слева-справа

топляки от лесосплава,

всосанные в берега.


Я в то лето скарлатиной

заболел. Сухой щетиной

на поле хирел овес,

где мы с мамой шли в больницу,

зной звенел, молчали птицы,

мама еле шла от слез, –


я-то думал: из-за дыма, –

шли мы кладбищем и мимо.

– Я умру? – как идиот

сглупу обернулся к маме;

мама белыми губами

улыбнулась: – Я вперед...


Выдумал. Идем в больницу! –

Сколько ни прошло, а снится

тихий звон... – Идем скорей!.. –

Поле это вспоминаю,

да посылки Николаю

черных мелких сухарей.


Это надо бы подробней,

да легла плитой надгробной

тяжесть та... А что слова?

Бесталанно наше море.

Реки слез и горы горя.

Как у всех. У большинства.


Не избыть. Да и к корыту

приписали, то есть к быту,

мол, такой-сякой поэт

прозой жизни озабочен.

А в России, между прочим,

быта и в помине нет.


Есть борьба за жизнь, при этом

за такую, чтобы светом

выбиться, как из земли

всходы прут, – но с постным

видом муку мученскую бытом

называть – не слишком ли?..


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Путь из худобы в худобу:

я уехал на учебу

в институт, осел в Москве.

Там уток, а тут основа.

Не шелково, а сурово

шилась по стальной канве


жизнь моя. Текли как воды

дни, и месяцы, и годы...

Оглянулся: как вы тут?

На лице морщины или

трещины в прибрежном иле?

И дошло: к земле растут.


Вот они – под абажуром,

выбеленные на хмуром

оттиске, как негатив.

Кажется, не постарели –

выбежали из метели

девочками, все забыв.


Стало быть, не за горами

смерть уже, а за плечами,

вот и внучек под крылом

вырастили честь по чести,

пожили со всеми вместе,

тут и знамение в дом.


– Две синички прилетели,

крыльями прошелестели, –

сон припомнила сестра, –

и за почту повернули,

не иначе, к тете Нюре,

думаю, пришла пора.


Так и вышло. Утром к маме

Оля, только что от Мани,

и с порога: – Николай!... –

Не дослушав, задрожала,

как слегла, так и не встала,

поболела – и прощай.


В полночь, точно жар колотит,