Календарь. Разговоры о главном - страница 15
И эти вещи – которые ЗА бытом и ЗА моралью – серьезней всякого реализма.
Чехов-2
У Чехова есть рассказ “Красавицы”, не слишком известный – как и большинство его заветных произведений; закономерность эта объясняется тем, что русская литература как раз насквозь идейна и моральна, а Чехова интересуют вещи более тонкие. Если Чехов к кому и близок, так это к раннему Толстому, которому так и не удалось вогнать свой буйный дар и не менее буйную душу в прокрустово ложе морали: в “Войне и мире” хорошо не тому, кто хороший, а тому, кто сильный и искренний. Грешная Наташа в системе ценностей “Войны и мира” лучше Сони, а Соня пустоцвет. “Анна Каренина” написана, пожалуй, лучше “Войны и мира”, и своды там сведены точней, по авторской самооценке, а все-таки принцип “Мне отмщение, и аз воздам” в России не работает. В России недостаточно, а порой и просто вредно быть хорошим. Об этом – почти весь настоящий Чехов, но сначала о “Красавицах”, рассказе странном, на первый взгляд даже и нечеховском. В нем совершенно нет фабулы, нет смешных и унизительных деталей, нет пошлых людей и вещей, зато есть то непознаваемое, о котором Чехов почти не проговаривается, но на которое постоянно намекает.
В рассказе этом два эпизода, два воспоминания о встречах с настоящей красотой, разной, кстати, – сначала классическая и почти грозная красота шестнадцатилетней армянки, потом неправильная, небрежная, порхающая красота русской девушки на станции; но оба раза герой испытывает одно чувство, слишком нам всем знакомое и описанное у Чехова вот так: “Не желания, не восторг и не наслаждение возбуждала во мне Маша, а тяжелую, хотя и приятную, грусть. Эта грусть была неопределенная, смутная, как сон. Почему-то мне было жаль и себя, и дедушки, и армянина, и самой армяночки, и было во мне такое чувство, как будто мы все четверо потеряли что-то важное и нужное для жизни, чего уж больше никогда не найдем”.
Чехову – не только его лирическому герою, но автору – всех жаль и себя жаль: что-то потеряли и не найдем. И отсюда странное ощущение, которое владеет любым читателем Чехова – по крайней мере читателем, который хоть что-то слышит: почему, допустим, именно чеховская проза так утешает в депрессии? Елена Иваницкая когда-то первой сформулировала этот парадокс: Чехова считают мрачным, чуть ли не депрессивным, а ведь в депрессии вы схватитесь именно за него, он покажется вам утешительней почти всех современников и уж точно всех потомков. Чтобы читать Толстого, нужно и самому быть в “состоянии силы”, Толстой нужен здоровому, больной в его мире теряется, ему эти наслаждения так же недоступны, как гимнастика калеке. Достоевский не утешает, не лечит, а растравляет рану: ведь резонанс нашего несчастья с чужим почти никогда не исцеляет, а только усугубляет боль. И у нас все плохо, и у всех все страшно. Глупости, что можно кого-то утешить рассказом о чужих проблемах: это годится только для людей жестоких и завистливых, кого действительно утешает чужое горе. Утешает Чехов – но не потому, что жизнь его героев так уж похожа на нашу собственную. Он целителен именно потому, что каждая его строчка намекает на огромное и прекрасное пространство, открывающееся за жизнью: ведь и Лаптев, и Лаевский, и анонимный рассказчик из “Рассказа неизвестного человека”, и Андрей из “Трех сестер”, и Лидия из “Дома с мезонином” смешны, противны или жалки именно потому, что рядом есть незаметный, но мощный источник света. Мы все время сравниваем их с чем-то, чего почти не видим, но что постоянно рядом; собственно, только этот источник и подсвечивает всю картину. Как Чехов это делает, с помощью какой незаметной оценочной лексики устанавливает посреди рассказа эту незримую шкалу – вопрос особый, в этом и тонкость мастерства, хотя иной раз деталь у него торчит и кричит: “Я деталь, я деталь!” В лучших, однако, образцах все сделано ювелирно, и, погружаясь в душный мир “Анны на шее” или даже “Каштанки”, мы ощущаем эту духоту лишь по контрасту с бесконечным, безграничным пространством, постоянно напоминающим о себе. Так в приморском городе за домами чувствуется море – и все поверяет своим величием. Может быть, источник этой манеры в том, что Чехов вырос в приморском городе: Таганрог на море стоит, а по соседству с морем совсем иначе смотрится вывеска на отцовской лавке “Мыло и другие колониальные товары”.