Камень на шее. Мой золотой Иерусалим - страница 12
— Понимаете, им непременно нужно наказывать себя, — объясняла я. — Они просто жить не могут, если им хорошо и удобно. Отсюда эти поездки по Африкам и все прочее. Другие никуда не ездят, другие только говорят, что следует поехать, а мои родители — пожалуйста. И воспитывали они нас совершенно нелепо! Цепко держались за свои установки: никогда не спрашивали, где мы были, если мы являлись домой в три ночи, учили в государственных школах, лечили у государственных врачей, мирились с тем, что мы подхватываем ужасающий жаргон, заставляли прислугу обедать с нами за одним столом и знакомили ее с гостями. Ну и так далее, и тому подобное. Боже мой! Они сами себе причиняют страдания. И в то же время они такие добрые, такие ласковые, такие благородные со всеми, а ведь люди вообще вовсе не ласковые, не добрые и не благородные. Кончилось тем, что служанка сбежала, прихватив столовое серебро, она презирала моих родителей, это было видно, и прекрасно понимала, что никаких мер они принимать не будут. Но самое противное, что, когда она скрылась, родителей это даже не огорчило. Они заявили, что предвидели такой исход. А мой брат взял да и женился на отвратительной девице, дочери полковника, теперь он живет в Доркинге и все свое время тратит на никому не нужные обеды для никому не нужных людей и на бридж. Сестра все еще пытается чего-то добиться, но она вышла замуж за физика и поселилась посреди страны, на вершине холма, в городке при атомной станции, и в последний раз, когда я к ним ездила, она запрещала своим детям играть с соседскими ребятишками, потому что те учили их выкрикивать: «Старый педераст!» Так что эксперимент моих родителей в области воспитания потерпел полнейший крах.
— Если не считать вас, — вставил Джордж.
— Меня? Ну уж я-то ни в чем не могу служить примером.
— Ваши родители рады, что вы занимаетесь наукой?
— Да нет, не сказала бы. То есть, наверно, в какой-то мере им приятно, что я пишу диссертацию, но они считают меня дилетанткой. По их мнению, сонеты елизаветинских времен и в сравнение не идут с романами девятнадцатого века или чем-нибудь достойным в этом роде. Им хотелось бы, чтобы я читала в Кембридже лекции по экономике или, на худой конец, по истории. Они никогда в этом не признавались, но я-то не сомневаюсь. Ну разве могут елизаветинские сонеты способствовать совершенствованию нравственности?
— Но, наверно, они одобряют вашу независимость?
Я с беспокойством посмотрела на него, не уверенная, говорит он искренно или в его вопросе кроется какой-то подвох.
— Не хотите ли выпить? — спросила я. — Виски или еще что-нибудь?
— Или они ее не одобряют?
— Я не уверена, что так уж независима, — ответила я, вставая, чтобы включить приемник. — Но что правда, то правда, мне хотелось бы стать независимой. Ведь кто знает, как сложится жизнь?
По третьей программе передавали Моцарта, и больше искать я не стала.
— А сегодня вечером вы не работаете? — спросила я. — Вам не надо быть на радио и читать свои объявления?
— Сегодня не надо. Сегодня ведь пятница, правда? А что, вы хотите, чтобы я ушел?
— Да что вы! Вовсе нет. Если вы не против посидеть, я, конечно, буду рада.
Я стояла возле приемника, глядя на Джорджа, а он смотрел на меня и, казалось, давал понять — хотя особой уверенности в этом у меня не было, — что мне следует подойти и сесть рядом с ним на диван. Так я и сделала, и он взял мою руку, сжал ее и начал целовать пальцы, один за другим. Через некоторое время мне вспомнилось кое-что еще, и я сказала:
— Знаете, моя мать — отъявленная феминистка. Она и меня вырастила в уверенности, что женщины и мужчины равны. Она утверждала, что никаких вопросов быть не может: я — равная. Равная! Знаете, какое у нее кредо? Помните, королева Елизавета когда-то благодарила Бога за то, что, в какой бы уголок христианского мира ее ни забросило, она, хоть и носит юбку, всюду и всегда выполнит то, что ей положено выполнить. Мать постоянно ставила нам ее в пример, когда мы боялись идти на экзамены или на танцы. Я, видите ли, должна стремиться быть такой же, как королева.
И тут я в свою очередь поднесла к губам его руку — она была такая красивая, прохладная и тонкая, что я поцеловала ее с какой-то грустью. Когда мои губы коснулись его руки, Джордж обнял меня, стал целовать мое лицо, мы нежно прильнули друг к другу и тихо лежали рядом. Зная, что он — голубой, я нисколько не тревожилась, решив, что больше ему от меня ничего не понадобится, а я была растрогана, обрадована и взволнована тем, что, может быть, нравлюсь ему, что ему со мной интересно. Весь тот час, что мы лежали рядом, я была ужасно счастлива, ведь я смотрела на него глазами любви, и он, вопреки здравому смыслу, казался мне несравненным. Теперь, возвращаясь мыслями назад, я с некоторой болью вспоминаю каждое прикосновение, каждый взгляд, каждый поворот головы, каждое движение наших тел. Я так давно переживаю это снова и снова, изо дня в день, что мне грозит опасность забыть, как все было на самом деле, ведь каждый раз, когда я вспоминаю подробности той встречи, мне хочется, чтобы я была более ласковой, более нежной или уж хотя бы намекнула на свои чувства, чтобы ему стало понятно, как много этот вечер для меня значит. Но даже в минуты наивысшего счастья я неспособна обнажать душу.