Капля в океане - страница 10
Белков прервал его тогда, сказав снисходительно:
— Да, да, я все это знаю. Читал. Итак, Грандиевский заделался интимным новатором обучения. А незачеты ваши ученики, как я уже проверил, все-таки получают.
— Я еще только начал применять этот метод. Точнее, его элементы. Да и условия не всегда позволяют. Раза два я к себе домой приглашал группу.
— Ну, это уже никуда не годится. Это надо прекратить. А то так никто на работу не станет ходить, все заделаются надомниками под надежным прикрытием нового метода. Чем на троллейбус-то бежать, принимай на дому! А жена к этому методу как отнеслась, а? Небось метлой хлестала, когда за ними грязь выметала? Небось проклинала на чем свет стоит такое мусорное новаторство? А? Хе-хе-хе! — И продолжал, отсмеявшись: — Так вот, уважаемый Аскольд Викторович. Прислушайтесь к совету старого опытного волка и не совсем дурака. Оставьте все эти ваши гипнотические священнодействия. Ваши театрализованные уроки. И не только потому, что я считаю этот метод обучения бесперспективным. Для этого нужны особые преподаватели-артисты, что-то среднее между Ушинским, Аркадием Райкиным и Вольфом Мессингом. Для этого нужно специальный вуз создать, с особыми условиями. — Тон Белкова стал доверительным, и он вдруг опять перешел на «ты»: — В институте нельзя выпендриваться. Нельзя слишком вылезать. Чтобы студенты бойкотировали или презирали другого преподавателя из-за того, что ты преподаешь таким очень со всех точек зрения привлекательным для них методом. Ни в коем случае нельзя! Коллектив тебе отомстит. Другие никогда не простят. Они тебя возненавидят. В общем… — Он указательным пальцем подвел в воздухе итоговую черту, блеснув всепонимающими, глубоко начальственными глазами: — Давайте, Аскольд Викторович, считать, что с этим вопросом все ясно и покончено. Для нашего с вами и общеинститутского блага и спокойствия.
Да, словами «спокойствие» и «благо» Белков задел тогда и его больную струну. И он сдался. Сдался. Согласился. А когда пожимал Белкову руку, у него даже чуть ли не сентиментальный ком в горле появился от мирного умиления. Как у него почему-то иногда случалось. И когда шел в этот день домой, отчего-то вспомнил, как однажды соседский мальчишка кричал матери, захлебываясь слезами:
— Не хочу быть хорошим! Надоело мне быть хорошим! Хочу быть плохим, хоть немножко! И еще немножко совсем плохим! Ну, что тебе, жалко, всем вам жалко, что ли? Жалко вам, жалко, жалко! Все — будь хорошим, будь хорошим! Вам жалко, жалко, жалко! Вам жалко, жалко, да?!
3
И даже сейчас, вспоминая все это, Аскольд Викторович грустно улыбнулся. Он прав, этот мальчишка.
Ну ладно, автопортрет автопортретом, а получается, что он подбивает бабки. Всей своей жизни. А впрочем, какой же автопортрет без этого?
Ладно, перед зеркалом он еще насидится, если решит с автопортретом всерьез!
Аскольд Викторович поднялся, вернулся в свою комнату. Пора идти. Еще одну тетрадь, и все. Он почувствовал, что, несмотря на усталость от работы, голова вдруг стала угрожающе ясной и светлой. И картины прошлого вспыхивали в памяти ярко и отчетливо. Все было слишком точно, выпукло, определенно. Он знал такие — слава богу нечастые! — состояния и немного побаивался: они грозили предстоящей бессонницей.
Иногда ему казалось, что его жизнь — как музыка на магнитофонной ленте. Он слушает ее, а занимается при этом чем-то иным, совсем посторонним. Магнитофон беспрерывно крутится, музыка беспрестанно играет, то веселая, бравурная, то грустная, тихая. То военная, маршевая. То нежная, робкая. То дневная, солнечная. А то ночная, таинственная.
А он, слыша ее, все продолжает заниматься чем-то другим, никак с ней не совпадающим. Чем же?
А порой сама музыка-жизнь его вовлекает и поглощает всего. Он бросается в ее стихию, спотыкается о фальшь, поет сам. Иногда издает даже весенний рев. И забывает обо всем. Он живет!
Но почему жизнь и музыка у него так часто не совпадают? А у кого-нибудь всегда совпадают? У гениев…
Уф, жарко. Да-а, уж если год високосный — так високосный! Куда уж високоснее. Високоснее просто не бывает. В этом смысле тысяча девятьсот семьдесят второй год — исторический. В метеорологическом смысле.