Картинки на бегу - страница 3
Я платил за угол, кажется, двести рублей (на новые деньги двадцать), при зарплате девятьсот пять рублей в месяц. Но ежели бы посчитать, что мне перепадало во вдовьем доме над Бией, то и цены нет такому добру. Семья садилась к столу — и меня приглашали; был я молод, голоден ничуть не меньше, чем хозяйские оглоеды; отказаться не мог. Да и как отказаться? В русских домах такого не допустят, чтобы самим хлебать, а кому-нибудь слюнки глотать, хотя бы и постояльцу. Живя во вдовьем доме у всех на виду и на слуху, я лишился прав отдельности, стал как бы членом семьи — еще один молодой мужик, не столько добытчик, сколько нахлебник.
Бывало, вернусь из командировки иззябший, наголодавшийся, постучусь в чужой дом над Бией, а там меня ждут, и пельмени слеплены, только кинь в кипяток, и груздочки соленые, и картошка разварилась, медового цвета, своя. И бражка сварена... Бабушка Степанида скажет: «У меня уж сердце чуяло, что ты вот-вот явишься, Александрыч. Дай, думаю, пельменей заведу, человека с дороги хоть будет чем угостить».
А какие слова доводилось мне слышать за моей ситцевой занавеской: так хотелось матери, бабушке обратить души сыновей, внуков к памяти отца, деда, отдавших свои жизни за Отечество, за Советскую власть, чтобы дети и внуки жили как люди... Но семена падали на заскорузшую почву, ничего не всходило из этих семян... А какие то были семена — выдержанные в хранилищах истинно русских женских душ, полных добра, готовности к добру, терпеливым ожиданием добра — и святой скорбью, теплотой сострадания, неистребимой, как сама жизнь, любовью...
Теперь до бора мне было рукой подать, я бегал, а после играл с двухпудовой гирей, стоявшей в сенях. Хозяйские сыновья завели гирю, но я не видел, чтобы взялись за нее. Пробежки и гиря делали меня все крепче, сердце не шумело; в моем крепчающем теле здоровел и дух —для совершения какого-нибудь поступка. Раз меня вызвали в Барнаул. Я остановился у домовладелицы Юлии, на улице Финударника: квартировал у нее в самом начале по приезде. Юлия чем-то походила на бийскую Нюрку, разумеется, на более высоком уровне краевого центра; Нюрка — баба, Юлия — дама. Ночью в постели — одной во всем доме — дама ощупала меня, изумилась: «Ты видоизменился, стал другой — железный». Я обрадовался: именно этого мне не хватало для полноценной жизни мужчины в Сибири — железа.
Надо сказать, что лучшего места для безрассудных поступков, чем Бийская группа районов и Горный Алтай, не сыщешь даже на карте Советского Союза. Выйти на Чуйский тракт, сесть в машину, идущую в Монголию, зафитилить за все перевалы — и поминай как звали.
Весна на Алтае — серьезное дело, как и зима (и лето): зима загоняет тебя под теплый кров, чтобы не обжегся на морозе; весна выманивает из-под крова, порождает в душе желание, как у жаворонка, взлететь под беспредельный синий купол, затрепыхаться от восторга... Пора было предпринять большую командировку; на выданных мне в редакции командировочных бланках я сам выбирал-проставлял пункты назначения, сам писал: прибыл-убыл; печать мне ставили в райкоме комсомола, совхозе, сельсовете, поскольку я действительно прибыл и убыл.
Как-то вернулся домой в Заречье, на ступеньке крыльца сидит мой друг Иван, в шубейке, в цыганской смоляной бороде, загоревший на горном солнце до смуглоты жареного кедрового ореха. Иван спустился с белка́, зиму работал помощником бурового мастера на каком-то хитром, чуть не урановом руднике, рассчитался, был совершенно свободен, принес в кармане пачку червонцев (не показывал, только похлопывал по карману). Червонцы ему «жгли ляжку», как через семнадцать лет будут жечь Егору Прокудину, герою фильма «Калина красная»... (Василий Макарович Шукшин жил в ту пору в сорока километрах от моего дома в Заречье, в Сростках, а я и не знал.)
Иван стал жить вместе со мной за ситцевой занавеской, спал на полу. Однажды мы с ним разминулись: я пошел на почту передать в газету текущую информацию, он решил прошвырнуться по Бийску... Ночевать Иван не пришел, не явился на вторые сутки, а только на пятые, остриженный наголо, в клочьях тоже остриженной (но не бритой) бороды на почерневших скулах. По своему обыкновению, распространяться о происшедшем посчитал излишним, только сказал со значением: «Где был, там нету. Тебе не советую там побывать». Червонцы ляжку ему больше не жгли.