Касание - страница 5
Чтобы ответить, нужно было перенести Мемоса в те вечера, которыми управляла я. В одиночку моей тюрьмы, не его.
Чтобы ответить, нужно было отбросить годы, возраст, наши теперешние жизни.
Я не ответила, только сказала, помедлив:
— Вот и Пирей. Завтра — Москва.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
— Назначь мне свидание, — попросила я. — Не синандисис, а именно рандеву.
Мемос стоял на два шага впереди меня, глядя перед собой, на храмы. Я видела только его спину, обтянутую синей рубахой, и кисти рук, обхвативших торс.
Греческое слово, втиснутое в английскую фразу, должно было, по моему замыслу, произвести впечатление. Я готовила эту фразу. Я отыскала «синандисис» в словаре. Но он обернулся и ничего не сказал.
Совсем жалобно я попросила еще раз:
— Ну пожалуйста…
— Пойдем туда, — сказал Мемос.
Мы пошли вверх по розовой дороге, натертой крошкой армянского туфа. Теперь храмы Гегарта придвинулись к нам вплотную.
Ежедневно мой вечер может начинаться так. Я могу повернуть голову и увидеть за окном деревья Чистопрудного бульвара, точно обрызганные из пульверизатора первой мелкой листвой. Но все равно мы будем идти к храмам Гегарта. А в проеме окна мне может открыться изваяние Грибоедова, и я замечу, как ранняя осень прикрепила снежный воротник к застывшим складкам его плаща. За окном, моим московским окном, могут хлестать неутомимые дожди и проноситься недолговечные листопады. Но все равно мы будем идти вверх по дороге, розовой дороге, натертой крошкой армянского туфа.
«Поверхность грязи была гладкой, будто ее катком укатали. И только когда ты вытаскивал ногу, возле нее дыбились коричневые волны. Они так и замирали на секунду-другую. Гладкая грязь упиралась в горизонт, и он все полз и полз, дальше и дальше. Сзади, слева от меня, Сотирос снова закричал:
— Вы идиоты! Вы слепые! Вы что, правда ничего не видите? Вон же деревня. Вот, вот, смотрите, там огни…
Теперь я уже понимал: его начали мучить миражи…»
Каждый вечер Мемос может рассказывать мне об этом, и каждый вечер только его голос заполняет мою комнату. Если вдруг зазвонит телефон и Бося, мой редактор, начнет торопливо отчитывать меня: «Ты бы еще на десять страниц развела. Ведь номер смонтирован, и, я говорил, нужен материал на пять страниц. Там же фотография на полполосы. Что я, слепой текст буду ставить?» — все равно он не заглушит голос Мемоса. Прервет на минуту — и все. Может случиться — Кирюха откроет дверь и заорет: «Физичка накрылась. Раздобыта задачка из спецшколы. Два доктора наук, решая, испустили дух. Завтра смотрите представление «Позор Евдокии, или Утро стрелецкой казни». Ваш сын, мадам, в роли палача-мстителя». Так может случиться — ведь мой сын за семнадцать лет своей жизни не приучился стучать в дверь и не врываться ко мне, даже когда я работаю. Но и это ничего не значит. Мемос повторит для меня: «Теперь я уже понимал: его начали мучить миражи…»
«Дорогой, это почти невероятно, но однажды я уже шла с тобой по той афинской улице, над которой плыли медленные гробы. И горели костры, и люди плясали у костров всю ночь, и на площади Конституции толпа стояла на коленях, а две девушки в черном держали забрызганное кровью полотнище. Две девушки в черном, как два тоненьких древка этого странного флага.
Сейчас, дорогой, это кажется мне почти невероятным, как встреча душ в иных веках и иных воплощениях. Ведь когда я писала тот очерк об Аспасии Папатанасиу, я даже не знала, что ты существуешь на свете, хотя сегодня мне кажется, что мое существование без тебя ирреально и что я была не я, а кто-то, носивший мое имя.
Я посылаю тебе вырезку с этим очерком. Может быть, и тебе покажется, что я шла тогда по той афинской улице…»
Каждый вечер я могу сесть к столу и начать так письмо к Мемосу. Рядом могут быть разложены блокноты и листки с началом очерка, привезенного из последней командировки. Я допишу очередную фразу: «Он достал карманный фонарик и лучом света ощупал стену блиндажа. Луч уперся в слова, выбитые штыком в бетоне: «Амаяк Манукян».
А потом я отложу страницу и буду писать на другой: «Дорогой, это почти невероятно, но однажды я уже шла с тобой по той афинской улице…»