Катастрофа. Спектакль - страница 61
Но хватит об этом. Не роман получается, а сплошной монолог тереховца Миколы Гужвы. Тем более что я как-то сам себя потерял в этой сплошной дегустации и словоизлияниях. Уж и не разберу, где действительно живу, а где актерствую, играю перед вами.
Хотел еще о товарище Хаблаке написать. Откуда у него столько решимости взялось сказать редактору правду про щенка? Я сам сначала удивлялся. Но за день до своего отъезда Андрей Сидорович пригласил меня в чайную. Представьте себе — меня, самого молодого в коллективе. Наверное, потому что я ко всем ровно относился и никогда не поддразнивал его. Ну, сели мы за крайний столик, под фикус, заказали бутылку вермута, салат и две отбивные, в тереховской чайной очень вкусные отбивные готовят, нигде вкуснее не едал. Выпили, закусили. Много говорили, уже не помню всего. Хаблак раскраснелся, говорил возбужденно, жестикулировал, сразу видно человека непьющего. Потом вспомнил Загатного и помрачнел, насупился. Долго молчал. А потом произнес такую фразу (ее я в этот же вечер записал):
— Он талантливый. Ему все легко дается… У меня талантов нет. Единственное мое богатство — совесть. С чем останусь, если и ее продам? Я не могу позволить себе такую роскошь. И Марта меня поддержала. После ссоры с Иваном Кирилловичем мы дома все обсудили. Есть вещи подороже покоя, уюта, даже самой жизни. Мы с женой поняли это в тот день…
Все забудется, все развеется, как плохой сон. Только не обращать внимания на мелочи. Стать выше. Уже через полчаса после редколлегии в памяти не осталось ничего, кроме непугано-нагловатого голоса Гуляйвитра: «В половине пятого я должен доложить первому, какие меры приняты. Он так и сказал: хотя бы отреагируйте на ошибку своевременно». Потом пошла карусель, тереховский аттракцион — уморительные в своей серьезности физиономии, рты открываются и захлопываются, по очереди жуют одинаковые слова, а он смотрит поверх голов, в окно, где вытягиваются сумеречные тени, улыбается чему-то своему, они же убеждены, что он смеется над ними, над их словесной жвачкой, галдят, машут руками, а он ничего не слышит, он далеко от них, чахоточный парк районного городка, рядом глухая кирпичная стена клуба, под худосочными акациями сборище людей, в тесном, удушливом кругу, который все сжимается и сжимается, как удавка на шее, высокий, с сединой на висках одинокий человек (глаза его завязаны платком), он расставил руки и неловко идет по кругу, утратив ориентир, а толпа давится смехом, в толпе триумф, отвратительный триумф, наконец одинокий тычется в скопище тел и срывает повязку с глаз, он далеко от веревки, совсем в другом конце, а хохот все нарастает, одинокий видит разверстые рты, возбужденные весельем лица, радость в пустых глазах, пустых, как газетная страница, одинокий приказывает снова завязать ему глаза и снова идет, вытянув вперед руку с ножницами, которыми надо перерезать заветную нить, и снова хохот, снова ликование толпы, потому что одинокий человек идет совсем не туда, куда надо, ножницы щелкают в нескольких шагах от финиша, и снова все повторяется, борьба гиганта с овцами, безнадежная борьба, трагический поединок, он уже не крадется по кругу, не рассчитывает каждый шаг, он почти бежит, нетерпеливо и упрямо размахивая руками, словно исполняет какой-то безумныйтанец… «Здесь выговором не обойдется. Дело глубже. Дело в жизненной позиции…» Заглавие. Нужно сразу же придумать заглавие, чтобы потом не терять драгоценного времени. Но ничего путного не приходит на ум. «Он и они» — непонятно. «Одиночество» — банально. «Зной» — хорошо, но как-то неконкретно… «Товарищ Загатный человек способный, из него получится хороший журналист, только он должен хорошо задуматься, во имя чего он трудится…» «Он идет от людей» — комично-детективно. Да и не пропустят. «Я». Не то. «Я и люди». Претенциозно и тоже дает повод для редакторских придирок.
Можно принять как условный заголовок. Писать, как исповедь. В каждое слово — частицу себя. Только так. О ком бы я писал свои произведения, если бы не было на свете меня самого? Я и люди. Зачем они жуют слова? Скоро разойдутся по своим затхлым норам, а он поднимет розовый парус и поплывет. И даже не кивнет на прощание. Когда они станут укладываться спать, обнимут своих толстых жен, он будет уже недосягаем. Главное — переплыть один раз, разведать дорогу. За этой новеллой родятся сотни других, еще более прекрасных. И с каждой новеллой Иван Загатный будет расти над толпой. Он долго ждал, до тридцати лет, но он верил, знал, что сегодняшний вечер наступит. Они ждут от него покаяния, пожалуйста, надо только сделать виноватое лицо, виновато приподняться, пальцы виновато бегают по столу, губы виновато ломаются: