Казачий разъезд - страница 7
Может быть, он со всей решимостью осудил бы подобного монарха и даже запретил бы произносить его имя в своем доме, но беда в том, что и в личной жизни самого Крмана (напомним, что он считал себя человеком крайне праведным и честным) было если не темное пятно, то все же непонятная история, о которой сам Даниил предпочитал не вспоминать.
Как-то раз, уже после окончания курса наук в Бреславле, но еще до того, как поступить в Виттенбергский университет, Даниил провел несколько месяцев в гостях на Подолии. У родственника, двоюродного брата матери, был прекрасный фольварк[5] с тенистым парком, окруженным мощным забором, с четырьмя небольшими крытыми башнями, в которых всегда дежурили дворовые люди. Времена были неспокойные. Опасались не только татар, но и соседей. Всех на свете. Но Даниилу у дяди было хорошо. Он часами просиживал в библиотеке у открытого окна. Читал, затем откладывал книгу и задумчиво глядел в сад, одетый в подвенечную фату. Это цвела вишня. Подвенечными были и настроения самого Даниила. О чем-то неясном грезилось ему и мечталось. Он и сам не смог бы объяснить, что за чувство владело им тогда. Будто ждал чего-то — и был твердо уверен, что это обязательно настанет, — какого-то события огромной важности, озарения, неожиданной, но значительной встречи. И не ошибся…
Девушку звали Анной. Она работала в фольварке по найму. Приходила поутру, вместе с первой песней жаворонков. Уходила, когда начинало смеркаться. С тремя своими подружками, ни лиц, ни имен которых теперь Даниил вспомнить уже не мог, они окапывали деревья, ухаживали за цветниками и дорожками в парке… Запах сена. И такой же свежий сенный запах волос Анны. Мягкий блеск карих глаз, во взгляде которых можно утонуть.
— Любый! Чого це ти весь час сумний? Засмийся. Або заспивай[6].
Нет, далеко не всегда Даниил Крман был праведником. Вот уже больше двадцати лет он вспоминает эти глаза, корит себя, а втайне мечтает, что те минуты, которые ему были подарены на Подолии, когда-нибудь повторятся вновь.
Но Крману пришлось пережить нечто совсем иное. Однажды у окон его дома в Пряшеве послышалось ржание резко осаженного на скаку коня, и неизвестный звонкий голос выкрикнул по-русски:
— Эй! Есть кто живой? Здесь обретается Даниил Крман?
Служанка приоткрыла дверь, не снимая с нее цепочки:
— Чего вам?
— Мне нужен Крман.
— Зачем?
— Это я скажу ему лично.
— А почем я знаю, кто вы такой и нужно ли вас впускать?
Крман выглянул в окно.
Приезжий был совсем молод, еще юноша. Одет он был в недорогой, но ладно сшитый бархатный камзол, опоясанный портупеей. На ней — два пистолета. Лица и глаз юноши Крман из окна разглядеть не мог и потому не знал, с добрыми или злыми намерениями прибыл тот, но решил, что лучше впустить гостя и не затевать скандала.
Крман не успел переодеться. Он был в пантофлях[7] и шлафроке[8]. Так и вышел в гостиную. На Крмана смотрели удивительно знакомые карие глаза.
— Так вот ты каков! — произнес юноша.
— Я? — растерялся Крман. — Я всегда был такой, как сейчас.
— Вряд ли… Когда-то ты, естественно, был помоложе. Впрочем, и сейчас ты еще не так уж плох. Мужчина хоть куда.
— Но к чему этот разговор?
— Он не случаен, — ответил юноша. — Не предложишь ли ты мне сесть? Да и кусок холодной говядины не помешал бы. Последний раз я ел шесть часов назад. Что же касается моего интереса к тебе, Даниил Крман, то он вполне закономерен. Я хочу понять, чем ты понравился когда-то моей матери и почему позднее бежал от нее.
— Я не бежал! — тихо ответил Крман. — Видит бог, я не собирался бежать. Обстоятельства… Мой образ жизни… мои устремления… Жива ли Анна? Что с нею?
— Ну да, — устало махнул рукой юноша. — Сейчас ты скажешь, что обстоятельства превыше нас, что все мы не вольны в своих поступках. Наконец, что за нас всё и всегда решает бог. Так думать очень удобно… Но оставим этот спор. В общем, я твой сын, Даниил Крман. И сейчас приехал, чтобы посмотреть на тебя и решить, должен ли я тебя стыдиться или, напротив, почитать. Оставим старое. Моя мать жива, она на тебя не в обиде и вспоминает о тебе с доброй улыбкой на устах. А сам я… Что тебе сказать? Молодость не бывает злопамятной.