Кентавр в саду - страница 4
что евреи — такие же люди, как все.
До чего же добрый этот барон. В России 1906 года — в России, потерпевшей поражение от Японии, — бедные евреи, портные, плотники, мелкие торговцы ютились в жалких лачугах в деревнях, вечно дрожа в ожидании погрома.
(Погром: пьяные казаки врываются в деревню, мчатся на разъяренных конях прямо на стариков и детей, размахивая саблями направо и налево. Убивают, грабят, поджигают дома. Потом исчезают. И лишь крики и ржание отзываются эхом в грозной ночи.)
В своем замке в Париже барон Гирш в ужасе просыпался среди ночи от стука копыт. Не волнуйся, Гирш, говорила ему спросонок жена. Это просто кошмарный сон, спи. Но барон уже был не в силах сомкнуть глаз. Видение черных коней, топчущих бездыханные тела, не покидало его. Два миллиона фунтов, бормотал он себе под нос. Два миллиона фунтов — и проблема была бы решена.
В мечтах он видел русских евреев, живущих в довольстве и счастье на далеких просторах Южной Америки, видел возделанные поля, скромные, но уютные домики, сельскохозяйственные училища. Видел детей, резвящихся в рощах. Видел ветку железной дороги (одним из главных акционеров которой был, разумеется, он), прорезающую лесные чащи.
Барон — наш благодетель, — постоянно твердит отец. Такому богачу, как он, незачем печься о бедняках. Но нет, он не забыл своих единокровных братьев. И мы теперь должны стараться, чтобы не обмануть надежды этого милосердного, этого воистину святого человека. Они так стараются, мои родители. Это неблагодарный труд: вырубать кустарник, сажать деревья, лечить загноившиеся раны скота, таскать воду из колодца, готовить еду. Они живут в вечном страхе, все грозит им бедой: то засуха, то наводнение, то град, то заморозки, то саранча. Все трудно: нет денег, живут они на отшибе, дом ближайшего соседа в пяти километрах.
Но зато детям будет легче, утешает себя отец. Они выучатся, получат степень доктора. И когда-нибудь скажут спасибо за те жертвы, которые я принес. Ради них и ради барона Гирша.
Крики стихают. Мгновение стоит тишина — отец поднимает голову — и тут раздается плач ребенка. Лицо отца светлеет:
— Это мальчик! Бьюсь об заклад, это мальчик! Так плакать может только мальчик!
Снова крик. На этот раз — дикий вопль ужаса. Отец вскакивает. На миг замирает, оглушенный, но через секунду бросается в спальню.
Повитуха бежит ему навстречу, лицо забрызгано кровью, глаза вылезают из орбит: ах, сеньор Леон, не знаю, как это случилось, никогда не видела ничего подобного, я не виновата, уверяю вас, я все сделала как надо.
Отец озирается, не понимая, в чем дело. Дочери, забившись в угол, испуганно всхлипывают. Моя мать лежит на кровати в полузабытьи. Что здесь происходит, кричит отец, и тут замечает меня.
Я лежу на столе. Крепкий красный младенец. Я слегка похныкиваю, машу ручонками. Выше пояса — нормальный ребенок. Ниже пояса — конская шкура. Конские копыта. Конский хвост, еще пропитанный околоплодными водами. Ниже пояса я — конь. Я — мой отец и не подозревает о том, что есть в языке такое слово, — кентавр. Я — кентавр.
Мой отец подходит к столу.
Мой отец, переселенец Лев Тартаковский. Закаленный невзгодами, суровый мужчина, многое повидавший на своем веку, воистину переживший кошмары наяву. Однажды ему пришлось укладывать обратно в живот кишки работнику, когда в драке ему их выпустили. В другой раз он обнаружил в сапоге скорпиона и раздавил его своим кулачищем. А в третий раз засунул руку прямо в утробу корове и вытащил застрявшего теленка.
Но то, что он видит сейчас — это слишком. Он отступает, прижимается к стене. Впивается зубами в кулак; нет, ему нельзя кричать. От его рева из окон дома посыпались бы стекла, его вопль пронесся бы по полям, достиг отрогов Серра-ду-Мар, океана, неба, райских пастбищ.
Кричать ему нельзя, но рыдать он может. Рыдания сотрясают огромное тело. Бедный. Бедные мы все.
Повитуха первой приходит в себя и принимает командование. Она обрезает пуповину, заворачивает меня в простыню — в большую, в самую большую в доме простыню — и укладывает в колыбельку. Тут возникает первая проблема: я очень велик.