Кеплер - страница 22

стр.

Новый год славно начинался. Среди бури нахлынувших исканий, в самой сердцевине царил покой. Потом, однако, стали собираться тучи. Снова закрутился религиозный вихрь, пуще прежнего. Эдикт издавался за эдиктом, и все свирепей. Лютеранские обряды во всех видах запрещались. Детей надлежало крестить по католическому чину, отдавать в ученье только к иезуитам. Потом принялись за книги. Лютеранские сочинения искореняли и сжигали. Дым пологом висел над Грацем. Воздух гудел угрозой, Кеплер содрогался. Вот, книги жгут, куда же дальше? Авторов сжигать? Все стронулось, покатилось. Его будто связали по рукам и ногам, бросили в жуткую какую-то машину, и она скорей, скорей, скорей неслась к пропасти. Ребенок, девочка, родилась в июне. Нарекли Сюзанной. Ему приснился океан. Наяву он никогда его не видел. То был огромный, млечный покой, незыблемый и страшный, и горизонт был непредставимо тонкой, четкою чертой — трещиной в земной скорлупе. И ни движения, ни звука, ни живой души, только сам океан был, кажется, живой. Страшный сон. И долго, неделями неотвязно его мучил. Июльским вечером, белым, тихим, как океан в том сне, он воротился на Штемпфергассе после одной из своих редких вылазок в устрашенный город и остановился перед домом. Девочка играла обручем, старуха ковыляла прочь с корзиной по другой стороне улицы, пес глодал косточку в канаве. И почему-то он обмер, похолодел от этой сцены: старательная наивность, с какой была она поставлена в безбрежном разливе света, — казалась предостереженьем. В прихожей доктор Обердорфер его встретил скорбным, потрясенным взглядом. Младенец умер. Воспаленье мозга, то же, что убило маленького Генриха. Он стоял у окна спальни, смотрел, как меркнет день, смутно слышал, как за спиной отчаянно рыдает Барбара, и с ужасом прислушивался к собственному уму, в котором, независимо от сердца, рождалась мысль: теперь прервется моя работа. Он сам отнес крошечный гробик к могиле, осаждаемый видами распрей и упадка. С юга доносили, что турки собирают под Веной шестисоттысячное войско. Католический совет обложил его штрафом в десять флоринов за то, что похоронил ребенка по лютеранскому обряду. Мэстлину он написал: Жена моя безутешна, а сердцу моему близки слова: О, суета сует…

Йобст Мюллер опять явился в Грац, требуя от Кеплера, чтоб переменил веру: пусть переменит веру, а то пусть проваливает, на сей раз навсегда, а он увезет дочь и Регину с собою в Мюлек. Кеплер не удостоил его ответом. Явился и Штефан Шпайдель, тонкий, холодный, с поджатыми губами, в черном. Он привез от двора дурные вести: на сей раз не будет исключений. Кеплер был сам не свой.

— Но что мне делать, Штефан, что мне делать? И мое семейство! — тронул приятеля за ледяную руку. — Ты оказался прав, не надо было мне жениться, я не браню тебя, ты оказался прав…

— Знаю.

— Нет, Штефан, я настаиваю… — Он помолчал, он ждал, и вот отчетливо услышал треск: еще одна ниточка оборвалась. Шпайдель дал ему почитать Платонова «Тимея» в день первой встречи, у ректора Папиуса; не забыть отдать. — Ну да… — устало. — О Господи, что же мне делать.

— Но остается Тихо Браге? — сказал Штефан Шпайдель, снял призрак соринки со своего плаща и отвернулся — от Кеплера, прочь, навсегда, вон из его жизни.

Да, оставался Тихо Браге. С июня тот осел в Праге, придворным математиком при императоре Рудольфе, с жалованьем в три тысячи флоринов. Кеплер получал от него письма, датчанин зазывал попользваться царскими даяниями. Но Прага! За тридевять земель! Однако — каков же выбор? Мэстлин написал: на место в Тюбингене никаких надежд. Век близился к концу. Барон Иоганн Фридрих Гофман, советник императора, когда-то покровитель Кеплера, проездом в Граце, пригласил молодого астронома присоединиться к его свите на пути обратно в Прагу. Кеплер сунул пожитки, жену и падчерицу в шаткую колымагу и, в первый день нового столетья, несколько дивясь сей дате, отправился в свою новую жизнь.

Путь был ужасный. Ночевали в прогнивших крепостях, на кишащих крысами биваках. Горячка к нему вернулась, и долгие мили провел он в полубреду, в дремоте, и Барбара его расталкивала, маяча над ним, как сонное виденье: боялась, что он умер. Он скрипел зубами. «Мадам, ежели вы не перестанете меня мучить, ей Богу же, я надеру вам уши». И она рыдала, а он стонал и обзывал себя бешеным псом.