Кеплер - страница 4
— Писанья ваши огромнейшего интереса. Я прочитал вашу Mysterium cosmographicum со вниманьем. Я не согласен с методой, разумеется, но достигнутые выводы, я полагаю… значительными.
Кеплер переглотнул.
— Вы слишком ко мне добры.
— Главный же изъян, должен вам заметить, в том, что свои теории вы зиждите на Коперниковой системе.
То есть — не на твоей. Что ж, хоть к настоящей материи наконец подобрались. Кеплер, сжав на коленях кулаки, чтоб не тряслись, мучительно обдумывал, как бы прямее перейти к наиглавнейшему вопросу. Как ни печально, он колебался. Он не верил Тихо Браге. Слишком уж покоен, слишком осторожен, словно ленивый хищник, который недвижно поджидает жертву у тайной западни. (Но ведь великий же астроном. Это утешало. Кеплер верил в ученое братство.) К тому же в чем он, наиглавнейший-то вопрос? Он ведь не просто притулиться с семейством собрался в Бенатеке. Жизнь, сама по себе, — отдельное от него, таинственное нечто, почти живое существо, дивной сложности и благости, только терзаемое вечной лихорадкой; от Бенатека — при таком хозяине — он ждал совершенного порядка и покоя, дабы научиться укрощать эту свою жизнь, унять ее горячечную дрожь, ее метанья — и пусть она танцует строгий танец. Покуда он молча тосковал над этой путаницей, миг был упущен. Тихо Браге, оттолкнув оглодки завтрака, уже приподнимался.
— Надеюсь, мы увидим вас за ужином, герр Кеплер?
— Но я!..
Астроном нашаривал под столом свою шляпу.
— Вы познакомитесь кое с кем из других моих помощников, и мы прикинем новое распределение ролей, коль скоро в нашем полку прибыло. Вам, пожалуй, я препоручу лунную орбиту. Впрочем, надобно сперва спросить совета у моего верного Кристиана Лонгберга, который, как вы должны понять, на него имеет право.
Из зала выходили медленно. Браге не шел, скорее плыл — величественный корабль. Кеплер, бледный, терзал трясущимися пальцами край шляпы. Безумие сплошное. Друг и коллега! С ним обращаются, как с жалким недоучкой. Тихо Браге кивнул рассеянно — и удалился. Фрау Барбара уже ждала в отведенных комнатах. У нее всегда был оскорбленный вид, при нем ли, без него. Она спросила мрачно и нетерпеливо:
— Ну?
Он избрал отвлеченную улыбку и осторожно ее примерил:
— Ммм?
— Нет, — жена наседала, — скажи, что же было?
— A-а, мы завтракали. Гляди, что я тебе принес, — и жестом фокусника извлек из укрытия в тулье апельсин. — И я пил кофий!
Регина, выглядывавшая в открытое окно, тут повернулась и пошла к отчиму с бледной улыбкой. Его всегда чуть-чуть смущал этот невинный взор.
— Там олень мертвый во дворе, — сказала она. — Выгляни — увидишь, на телеге. Такой большой.
— Это лось, — сказал Кеплер тихо. — Лось это называется. Он пьян, напился, знаешь ли, и с лестницы свалился…
Принесли поклажу. Барбара разбирала вещи и, держа в руках пылающий апельсин, вдруг села на пол среди жалких разбросанных пожитков и разрыдалась. Кеплер с девочкой молча смотрели на нее.
— И ничего ты не устроил, — рыдала Барбара. — Даже и не пробовал!
О, как это все знакомо: с самого начала жизни его преследовала неурядица. Если и удавалось ненадолго достигнуть тишины в самом себе, тотчас мир снаружи на него ополчался. Так было в Граце, под конец. Но ведь даже и тот, последний год, кончившийся бегством к Тихо Браге, в Богемию, так славно начинался. Эрцгерцог несколько устал от травли лютеран, Барбара снова затяжелела, и, в виду закрытия штифтшуле,[3] оставалось столько времени для собственных занятий. Он даже помягчел к дому на Штемпфергассе, который сначала наполнял его глубоким отвращеньем, которого причины он не трудился распознать. То был последний год столетья, и мнилось сладко, что старая, уродливая тварь, наделав столько бед, наконец-то издыхает.
Весною, с легким сердцем, он снова засел за великий труд определения законов мировой гармонии. Кабинет его был в тыльной части дома — каморка за выложенным плиткой коридорчиком, ведущим в кухню. При последнем муже Барбары там был чулан. День целый Кеплер потратил на расчистку; хлам, старые бумаги, ящики, поломанную мебель для простоты вышвыривал в окно, прямо на заглохший цветник. Там это и валялось гниющей кучей, каждую весну пуская побеги дикой горечавки, в честь, быть может, прежнего хозяина, бедного Маркса Мюллера, вороватого казначея, чей унылый дух все еще витал в оставленных владеньях.