Книга радости — книга печали - страница 11

стр.

— Ты серьезно, Кунья?

— Ну конечно. Видно, что вдумчиво отнеслась. Не голое перечисление, а разбирает.

— Так ведь сплошная чушь! Рериха с Кентом в одну кучу! Да и все остальное!

— А ты хотел, чтобы тебя сплошь по головке! Чтобы все ублажали! Привыкай, терпи. Нужно уметь через себя перешагнуть, через самолюбие.

С удовольствием было сказано: «Привыкай, терпи».

— Чего терпеть? Если бы по делу! Нужно же ничего не чувствовать: «вневременность»!

— Ты со своей точки зрения судишь, она — со своей. Имеет же она право высказать мнение.

— Если бы было много статей, много мнений, имела бы право и она. Но статья-то единственная!

— На то и критика, чтобы разбирать критически.

Алла заговорила нестерпимым назидательным тоном. И с сознанием своего превосходства. Она часто именно вот такие банальности: «На то и критика, чтобы разбирать критически», — произносит назидательно и с сознанием превосходства.

Хотелось в ответ… Нет, лучше и не, осознавать, что́ хотелось в ответ. Андрей снова сдержался — в который раз сегодня? — и попытался все же объяснить что к чему. Заговорил ровно и отчетливо, как бы демонстрируя, что он совершенно спокоен:

— Будто ты не читала критику. Ведь принято как: сплошь хвалить. Все дело в точке отсчета, в уровне оценок. Ну как в гимнастике: если судят всех строго, то получить девять и пять десятых — достижение. А если судьи всем сплошь раздают девять и девять десятых, то те же самые девять и пять десятых — провал. У нас средний уровень оценок у критиков — девять и девять десятых, а то и все десять — вот в чем дело. А мне выставили девять и пять десятых. Если с меня решили начать более строгое судейство, об этом никто не догадается. Ведь что вычитают на фоне сплошных десяток: «Державина обругали в газете». Вот и все, только это и запомнится. А за что и какими доводами, никто и вникать не станет. Запоминается коротко: плюс или минус, похвалили или обругали.

— Не надо мне объяснять, я прекрасно все это понимаю, не хуже тебя, и могу для себя оценить и сделать выводы. — Вот типичная логика: только что говорила все наоборот, а объяснишь ей — сразу: «Я прекрасно все это понимаю». — Но ты для себя извлеки…

И дальше, и дальше, все любимые слова: «Хотел бы, чтоб только ублажали… больно, а ты переступи…» Андрей больше не вслушивался, он смотрел: слова жены летели в него, малиновые, жгущие, похожие на напившихся крови комаров… Ну что ж, действительно надо извлечь для себя — не из статьи, а из этих с удовольствием произносимых жалящих слов.

— …Ну идем есть пирог, уже готов, наверное.

— Ешь сама!

Андрей выбежал из квартиры.

Он постоял на лестнице. На улицу не хотелось: там могут быть знакомые. И он пошел наверх — в мастерскую. Трещина за те полдня, что он ее не видел, почти сошлась — Андрей ее не любил такую. Ну что ж, как раз к настроению.

Как хорошо, что есть мастерская. Работы обступают, смотрят со всех сторон. Кажется, ну что изменилось бы в мире, если бы не существовало этих холстов? А что-то бы изменилось. В тех же северных морях изменилось бы. Вон какая синяя глубокая вода вокруг айсберга, а она светится, эта вода, вопреки всей физике: не только отражает солнечный свет, а и светится сама: из спрессованных мощным давлением глубин поднимается наверх почти фиолетовое сияние. И это он показал свечение морской воды полярным днем, может быть, он и научил ее светиться — и эти холодные моря теперь навсегда не такие, какими были до него. Не такие и все тут! Доказать это невозможно — нужно почувствовать: той же Вашенцовой, той же Алле. Да, они теперь сблизились в его мыслях: неведомая Вашенцова и слишком ведомая Алла — вот так…

На мольберте стоял подмалевок начатого сегодня портрета. А, Ребров! Оказывается, Андрей очень хорошо запомнил Реброва, настолько хорошо, что видел его перед собой совершенно ясно, будто тот по-прежнему затекал на неудобном табурете посреди мастерской. Так почему не поработать? За всеми семейными приятностями успел отдохнуть.

Писал Андрей еще яростнее, чем утром. И с полным убеждением, что пишет хорошо, что поймал сходство. Ни разу не усомнился, не подумал: «Здесь оставлю, пропишу с натуры». И общий колорит непонятно почему высветлялся, заволакивавший Реброва грязно-бурый туман прореживался, прореживался — и рассеялся совсем. Пожалуй, никогда еще Андрей не испытывал такой торжествующей уверенности в себе: ярость претворялась в силу. И он писал и писал — работал полночи, пока вдруг разом не почувствовал изнеможение. Такое же, как утром. Все. И снова побежали по затекшей правой руке мурашки. И оказалось, что перегорели в нем злость и обида, и не страшно ему войти к себе и увидеться с Аллой: простилось и забылось ее предательство — если это было предательство, а не просто слабая, а потому трогательная даже попытка отстоять право на самостоятельность.