Коль пойду в сады али в винограды - страница 13
Катерина Алексеевна повелела Егору, чтобы он вспомнил и прочел вслух те сожженные письма. И с виршами!
— Помилован, от толиких зол избавлен вашим величеством, государыня-матушка… — с чувством молвил Столетов, кланяясь пониже. Сердце его шибко билось.
— Фуй, еin Abenteurer![18] — протянула она с леностью.
Надлежало вырастить дивную розу из пепла, подобное чудо явил в старину алхимик Парацельсиус.
И вот он начал ради царицы безутешной читать, сперва глуховато и несмело, а после, разгораясь, стихи цидулок Монсовых — собственные свои стихи наизусть, — но, смышленый лукавец, читал с акцентусом немецким, отзвучавшему голосу милостивца подражая.
Тогда он услышал, что она тихо плачет. Марта, крестьянская девка, солдатская шлюха, тезка сестрицы родимой, льет тихие слезы. Но вирши были его сочинения, а голос чужой.
Вещи Виллима Ивановича царица держала, овдовев, в своих покоях. Сейчас в руках стиснула батистовый платок с монограммой «DM». Губами сочными припала к черешневому длинному чубуку в оплетке пряденого золота: вещица до сих пор источала сладкий запах мяты и канупера.
Почудилось, будто в красноватом сумраке сгустилась тень изящного кавалира: шелковый парик в серебряной пудре, французский, мышиного цвета нарядный камзол, любезная усмешка, манящий взор светлых глаз; однако бледность точеного лица необычайна, и вокруг шеи вместо голландских кружев в три слоя — завязан широкий пунсовый бант.
Черные глаза защурились за мокрыми веерами.
— Читай же… иди же… поближе…
Льзя ли тако возмечтать пиите — о, коль я монаршей лаской разутешен стал!
Ах, скорей, лови миг Фортуны, пока богиня судеб мокрыми траурными веерами машет и веет женским грудным жаром, душистым розаном и винищем; кради тайком минуту. Без парада, запросто. Кружево на низком вырезе смял и тяжелые багряные шелка робы.
Так он был вознесен — и тут же минуло как небывшее! Мертвого милостивца обокрал — али то через него, Егора Михайловича, казненный жадно урвал миг жизни?
Золотая табакерка очутилась в пальцах.
Шаги в залах, голос самовластный — то сиятельный лис сюда льстится? Егор завертел головой, как вор: сейчас застигнет на краже воротившийся некстати хозяин.
— Ах, Александр Данилыч идет… Быть тебе при Лизаньке, цесаревнину коррешпонденцию веди и для услуг будь, куда пошлет, а ко Двору тебе не бывать. Прощай, прощай.
Ея самодержавие откинуло черноволосую разубранную голову, будто ждала чего. Егор Михайлович придворный поклон отвесил с прежней умелостью, как француз природный, а не русак и притом отбылый каторжанин.
Отворилась малая дверца за китайской, пунсового шелка ширмою — цветы да небывалые птицы, — и он выскользнул весьма борзо.
В табакерке — не душистый нюхательный табак, а червонцы.
Ноги шли сами, веселые ноги, легкие.
Петухи пели — третьи, повсюду за плетнями мазанок. Весна!
А от Мьи-реки тянуло сыростью, тиной, и лодчонки о деревянные причалы бились. Монсов дворец со всеми достатками взят в казну, не дожил милостивец до триумфа великого едва пары месяцев. И золотцем светился кораблик над Адмиралтейством, а за ним паутиной — снасти и мачты кораблей, и в кабаке можно погреться, но Егор гребовал простолюдинами. Он гулял по Городу при дворянской шпаге, не опасаясь лихих людей, однако никто чужой не лез к нему: прохожие взглядывали в его очи и спешили по своим делам.
Взор его был нездешний, бывалого и охладелого человека взор.
Так в бездельстве, в праздном шатании минула весна.
7
Царицыным лугом шел он под цветущими деревьями к Летнему дворцу представляться юной цесаревне Елисавет Петровне. Мутилось в голове: здесь, в темной каморке, томился он за караулом с подельниками, Балакиревым и пажом, ожидая растерзану быть от царского гнева. Коль грозная приключилась перемена в судьбе его в те ноябрьские дни. И вот — словно то сон был душный, морок минущий, сызнова розоватый яблоневый цвет сыплется; дышат медово, пестреют в ковровых узорах из заграницы выписанные цветы; в деревьях возятся, перекликаются влюбленные птицы…