«Колизей» - страница 13
Отчим, когда вернулся, первым делом спросил: «Батя еще здесь?» — «Пришли, уже не было…» — сказала мама. Не снимая тающей шинели и фуражки, отчим стоял на кухне и смотрел на пургу. Высился. Угрюмо и сурово. И сзади был копия памятника, три года назад снесенного на площади, переименованной в Центральную. «Иди, проси у отца (как говорилось вопреки правде факта) прощения». Прощения? За что? А мама по пути домой мне рассказала. Испортил я не столько праздник, сколько проводы. Когда в дверь заколотили, они готовились выпивать «на посошок», после чего должны были ехать на вокзал. Провожать «красного партизана» и охотника-таёжника. А тут вдруг на тебе. Дилемма. Спасать пасынка или провожать отца. Не просто в Омск, а (по возрасту, по расстояниям, по сути) намного дальше… Так все совпало, что просто разорвись. Еще неизвестно, как решил бы отчим, если бы не мама. Таёжник, конечно, возмутился. Полез в бутылку. «Чужой щенок дороже родного отца?!» До отхода поезда на Москву (где была пересадка) еще оставалось время. Они упросили сибиряка дождаться. Сам знаешь, мол, с ментами шутки плохи. Мы, папа, быстро. Одна нога здесь, другая там. Убежали меня спасать, а сибиряк остался наедине с обидой. Кровной. А где кровь, там неизбежно помутнение мозгов — к тому же старческих. Выпил с горя одинокий «посошок». Вытер охотничий нож — не садился без него за стол — о льняное кухонное полотенце, петелькой нацепленное на крючок никелированной полочки у раковины. Завязал вещмешок и хлопнул дверью. Не знаю, как, но я выдавил: «Прости, папа…» Мне ясно было, что совершил я необратимое. Что «папа» не замедлил подтвердить, произнеся в окно мертвым голосом: «Не увижу я больше отца…»
Что я на это мог ответить? Мог бы сказать, что я своего если и видел, то только в виде урны с прахом, где звякала свинцовая коронка. Да и то до того, как ее предали земле. Но этого я, конечно, не сказал. Возможно, даже не подумал. А если подумал, то не осознал. Перед его огромным «Я» мое в тот момент отсутствовало. Возможно, после раската на молекулы еще не собралось. Кроме того, я знал, что должен быть благодарным за свое спасение. Но благодарности не очень чувствовал. Радости тоже — что живой остался. Ради чего? Чтобы выдерживать тут же сброшенную мне на плечи тяжесть вины? Для этого нужно быть Атлантом — из тех, что подпирают Эрмитаж. Так что я слинял и сел на кровать. Всунулась мама: «Давай я тебя осмотрю?» Но я не дал. Я все еще ничего не чувствовал. Но мыслил. И, с головой уйдя под одеяло в надежде, что утро вечера мудреней, не мог не удивиться. Неужели он не понимает, что было бы, отмахнись он от наших детских проблем? Мама бы, конечно, не позволила. Но если бы не внял? Проводил бы таёжного папашу. Смахнул бы на перроне нетрезвую слезу. Возвращаться все равно сюда. И что бы здесь его ждало? Одна мама меня, конечно б, не отбила. Но «подняла бы хай» — как она говорит. Все равно б увезли. Но этот «хай», возможно, оставил бы меня в живых. Отрезвил бы мусоров. Ночь я провел бы в камере. А наутро они, все равно в отделение приехавшие, столкнулись бы с тем, что мне «шьют дело». В лучшем случае. А в худшем — получите хладный труп. Мне, без возврата ушедшему к отцу, было бы плевать. А им? Семья бы их распалась. Мама уехала бы в Ленинград к сестре. Отчим бы остался с моим младшим братом. Погоревали бы, и жили дальше врозь. Но бабушка? Вряд ли бы пережила. Сына застрелили по ошибке на КПП. Внука опять-таки свои же… «Наши»… Нет. Ничего рассказывать я ей не собирался.
Это решение я принял еще в Минске, а когда точка зрения вместе со мной переместилась в Ленинград, то отсюда, с Пяти углов, мне стало казаться, что вообще то был не я. Кто-то другой взлетал над клумбой. Со мной же, культурным мальчиком и единственным потомком старинного питерского рода, столь неслыханная дикость случиться просто не могла. Раздвоение. Тем более странное, что между тем мальчиком и мной, находящимся среди антикварной мебели, мрамора, книг, картин и старых фотографий, была прямая связь, и здесь я представлял его интересы. Так что на вопрос бабушки, что сшить, ответ у меня был.