Командировка в юность - страница 2
Нет, право же, купеческий парик удалось приладить неплохо, только спиной к зрителям поворачиваться не следовало: из-под черных прядей выглядывал стриженый затылок. Но грим наложили без всякого изъяна: бледное худое лицо с подведенными глазами и густо намазанными бровями, горькие складки у рта, жесткий подбородок. Я распахнул ворот ночной рубахи, полюбовался пятью багровыми бороздами, тихонько продекламировал: «Ты видишь на груди моей следы глубокие когтей…
Уверенность окрепла окончательно, я уже не сомневался, что непременно попаду на областную олимпиаду, а потом, возможно, и в Москву.
Второй звонок я прозевал. Одновременно с третьим ко мне протиснулся добродушный и неповоротливый Сима Фомин в настоящем (где-то раздобыл!) монашеском подряснике и самодельном клобуке.
— Айда на сцену, Бабин ругается.
На сцене было холодно и пусто, лишь из-за кулис выглядывали — в несколько этажей — физиономии, они подмигивали, улыбались, один Ленька Железняков глядел хмуро.
Я улегся на кровать, заменившую топчан, укрылся до пояса одеялом, облокотился на подушку. Симка-монах сел спиною к залу, скорбно скрестив руки на груди. Выбежал ведущий, в последний раз пробормотал какие-то строки.
— Готово, — сказал я, и Лида-конферансье мотнув согласно головою, скользнула в разрез фланелевого занавеса, с просцениума донесся ее голос:
— Инсценировка поэмы Михаила Юрьевича Лермонтова «Мцыри». В заглавной роли — ученик десятого класса Роман Кубеков. Ведущий — Федор Палаус.
Первый раз меня объявили учеником десятого класса, захотелось улыбнуться, но я заставил-таки себя удержаться, чтобы не выйти вдруг из образа. Симка же недовольно фыркнул: его имени Лида не упомянула.
Занавес пока не открывали. Федя перекрестился левой рукой, нырнул между линялыми половинками.
Читал Федя хорошо: задумчиво, медленно, как бы припоминая пережитое. И я снова поверил: все будет замечательно.
Не меняя позы, я вслушивался в знакомые слова и нетерпеливо дожидался того главного, что не давало мне покоя сегодня.
Но вот прозвучали последние слова Феди; я махнул рукой, и двое пятиклассников, путаясь в складках занавеса, раздернули его. Должно быть, Симка спиной почувствовал обращенные к нам глаза, неловко поёрзал. Из суфлерской будки зашипело:
— Чего елозишь, поп!
Зал выглядел огромным, черным, глаза зрителей светились в нем, словно кошачьи — так показалось мне, — сделалось холодно, будто перед прыжком с обрыва в реку, вдруг почему-то зачесался нос и онемела правая нога, горло сдавило. Я никак не мог начать. Колька Бабин принялся шипеть из будки. Меня взяла досада, и тотчас я заговорил:
Казалось, будто это — мои собственные слова, рожденные сейчас, и не лермонтовский герой, а просто вот сам я, Роман Кубеков, говорю скорбные и тревожные, гордые и пламенные фразы, это моя обиженная злыми людьми вольнолюбивая душа рвется в неведомые края — душа, переполненная святою любовью к Отчизне.
Только в коротких паузах я успевал мельком взглянуть в притихший зал. Наконец я нашел их — две сияющие, как светлячки, будто яркие свечечки, две огромные росинки, и почувствовал: голос у меня стал особенно полным, звучным и горделивым.
Те жесты, за которые ругала меня еще вчера Нина Николаевна, те, что получались скованными, деланными, — теперь возникали сами собой. Грубо раскрашенный задник декорации — я видел его искоса — представлялся горным простором, в туманной вышине звенели птицы, а внизу, где-то под ногами, «поток, усиленный грозой, шумел». И когда в глубине сцены медленно и безмолвно, как видение, прошла, держа кувшин, тоненькая девушка в грузинском костюме, я рванулся к ней, по-настоящему забыв, что это — Галя Двуречинская из параллельного класса, просто Галя, а не грузинка из моих, Мцыри, тревожных воспоминаний.