Кондромо (СИ) - страница 14
«С утра сена давали… А сено-то какое-было — зеле-еное, не то что сейчас, — говорила тетя Гутя, — и на Енисей. В любой мороз. Приучили, что они уже сами идут, попьют — и в стайки, а там тепло — сто тты! Ой, Господиии!» И Витю восхищало, что не воду везут к коровам, а коров ведут к воде, и что мороз, и что, если корове дать в стайке теплые ополоски, она не станет пить и потерпит, пока поведут. И он тоже с утра давал сена и, подождав, пока ободняет, вел к проруби и смотрел, как медленно опускают бык с коровой заиндевелые морды к струящемуся окну, втягивают ледяную воду, и слышал, как она, поднимаясь по пищеводам, омывает чистое и горячее нутро.
В небе по бокам от низкого солнца стояли в мороз два мерцающих золотой пылью радужных столба. Осенью, когда налегало тяжкое сизое небо, скрывая горы и верхи листвягов, оставалось лишь черное зеркало реки, обрамленное двумя ярко-белыми мысами. Все было серым, свинцовым, глухим, и тучи стояли так низко, что брали на себя снежный отсвет мысов, и он, отражаясь в воде и небе, восставал двумя молочными лучами, напоминая не то своих зимних радужных собратьев, не то чьи-то колоссальные ноги.
Особенно восхищал Витю бык, длинный, угольный с белым, весь состоявший из черных треугольников и углов, неторопливо ходящих друг о друга. Задние ноги в атласно черных чулках он переносил с царственным потягом, идя всегда медленно и очень плавно, хотя при всем величии была и в нем, и в Черемухе обезоруживающая беспомощность, куда-то они норовили провалиться, влезть, а по осени убредали в тайгу по профилю, и их проходилось искать, каждый раз молясь, чтоб не задрал медведь. Вернувшись, они с той же медленной и плавной тягой перетекали в стайку, подбирая хрустящие клочья сена.
Зимой в стайке стоял теплый парной дух, мехами ходили бока, и утробное сопенье было настолько густым и гулким, что, казалось, само пространство дышит влажными бездонными глубинами. Потолок, провод от лампочки, окно, — все было в крупном звездчатом куржаке. После сорока пяти зарастала отдушина и застывал под ногами навоз, который Витя выгребал и оттаскивал в кучу на санях-корыте, а весной развозил на «буране» на огород и в теплицу.
Виктор любил тихо войти и смотреть, как Настя доит, всякий раз дивясь, давно ли он видел это впервые. Бабушка делала что-то странное под коровьим брюхом, там царило бойкое упругое оживление, что-то ерзало с жующим, скользко-резиновым звуком, что-то пилили мокрой и мягкой пилой, и ко дну ведра тянулись звонкие живучие струны, и бабушка перебирала их с необыкновенным оживленьем, и они сыто меняли тон, пока в ведре подымалось, как на дрожжах, белое облако пены.
К битью скота Виктор относился, как к мужской обязанности, огораживая Настю, которая переживала и, как всякая хозяйка, если корова была стельная, с горестной бабьей солидарностью спрашивала про теленка: мол, какой, большой ли?.. Витя с детства знал эти окатанные красные камни с прожилками, казавшиеся окаменевшим мясом, и помнил странно поразившую его когда-то станцию метро в большом городе, казавшуюся вырубленной в гигантской мясной туше, ее зеркально отшлифованные поверхности и белые жировые разводы, неприлично усиливающие сходство. Теперь сходство было обратным, на вспоротой шее каменела мышца, проступая подсыхающим срезом волокон, и, отсвечивая, как тусклый минерал, краской застывала на шкуре кровь, и это геологическое превращение поражало и напоминало остановку реки.
И когда в капкане оказывался живой соболь, и он с горечью приступал к тому, что обязан сделать каждый охотник, и, поймав зверька, перехватывался по длинному телу, ловя убегающее трепещущее сердце, чтобы с силой сдавить и прекратить мучение живого существа, и рука гонялась за этим сердцем по соболю, как по тайге, то в его собственном сердце стоял сумрак, лишь позже переходящий в ощущение знания, тяжесть которого наполняла всякий шаг. Обдирая зверька, разделывая сохатого или тайменя, ежедневно имея дело с ярким и чистым нутром рыбы, птицы, зверя и зная его до последней жилки, он не удивлялся общности телесного устройства всего живого, а лишь видел в ней напоминание о собственной бренности. И вину, знакомую всякому думающему добытчику и имеющую великий смысл, ибо человек обязан знать, кто его кормит и одевает, за чей счет живет, какой ценой оплачена его жизнь, и каждым движением быть этой цены достойным.