Копья летящего тень - страница 19
В самом деле, подумаешь — мебель поменял местами, но ведь мебель та же самая; или прибавились три картины — ну, на то и хобби у меня такое — рисовать; или — обои другие: так ведь лет двадцать их здесь не меняли, пора.
Она бродила по квартире молча, осторожно прикасаясь то к одной, то к другой вещи, и только хризантемы вызвали в ней какое-то оживление. Я не мешал, понимая, что она чувствует и вспоминает: слава Богу, не только мои, но и ее счастливые часы и дни прошли в этих стенах.
Наконец рука ее коснулась гитары. Пальцы погладили гриф, затем сразу все шесть, томно занывших струн.
— Спой, — сказала она, — ведь я пришла слушать.
— Слушай, — покорно ответил я, беря гитару, хотя намеревался сначала сварить кофе, вместе выпить вина, поболтать. — Слушай…
Никогда до этого мне не пелось так свободно и легко, так интимно и открыто. И стихи, и мелодия не вспоминались, а словно рождались впервые при нас, вот сейчас, сию минуту, сей миг; будто то, что слетало с губ и отделялось от струн, шло за кадром, а в кадре — мы, наша так нелепо расстроившаяся жизнь, наша наивная любовь.
Жена моя Женя слушала, полусидя на подоконнике. Закончив петь, я поймал себя на ревнивой мысли: а вдруг какой-нибудь повеса раздевает ее взглядом из окна соседнего дома?
«Тебе-то что? — тут же ехидно спросил внутренний голос. — Бывшая жена — не Бог весть какое родство!»
«А пошел ты!..» — тут же ответил ему второй внутренний голос и я, воспользовавшись перепалкой, заглушил оба.
— Хороший романс, — сказала Женя. — Почему ты не пел его раньше?
— Забыл. А теперь вспомнил. Я же говорил — во сне вспомнил, сегодня ночью.
— А этот помнишь?
Вскипели, забурлили, заметались нервные клетки, бросаясь к ячейкам памяти, распахивая им маленькие дверцы и лихорадочно шаря в крошечных каморках. Вдруг — яркая, слепящая изнутри вспышка: нашлось! Я уставился на Женю:
— Где ты его слышала?
Действительно — где? Ведь это та, юная Маргарита, внесенная Аттисом, пела эти строки — Маргарита из сна! Из моего сна! Откуда же Жене знать эти слова?
— Понятия не имею. А разве не ты это когда-то пел? Что с тобой, Жак, что ты так на меня смотришь?
— Смотрю?.. — машинально переспросил я, не в силах сразу выпутаться из наброшенной на меня сети смятения. — Я смотрю на тебя так, потому что ты мне очень нравишься.
Видит Бог, я говорил правду, ибо только правду можно сказать, еще не осознав до конца произносимых слов.
— Орел! — захохотала Женя. — Вот так вот заманить девушку к себе, и сразу: «Ты мне нравишься!»
«А про орла-то ты откуда знаешь?» — хотел уже воскликнуть я, но вовремя сдержался, подумав, что это действительно странно с моей стороны: каждое слово пытаться увязать с моим фантасмагорическим сном.
— Но ты в самом деле мне очень нравишься, — произнес я, поднимаясь и подходя к ней.
Женя с удивлением смотрела на меня, опираясь руками о белую доску подоконника.
— Правда, — понижался мой голос до шепота. — Очень.
Руки сами легли на ее плечи, стали гладить ее руки, шею, спину: осторожно, боясь сопротивления, неприятия.
— Я соскучился по тебе. Я хочу быть с тобой.
— Жак…
— Я люблю тебя… — Между медленно сближающимися телами волнами ходило неведомое, упругое тепло, ощущать которое было блаженством.
— Жак…
— Я люблю твои волосы, твои глаза, твои губы…
— Жак…
— Да, твои губы, самые нежные, самые красивые…
Я поцеловал ее легко, едва ощутимо, наслаждаясь не столько поцелуем, сколько самим прикосновением моих губ к ее — мягким, теплым и влажным. Женя почти неуловимо ответила — тенью движения; может, пока одним желанием ответить. Тогда я поцеловал крепче — до первой терпкости, до полузабытья. И, наконец, оторвавшись на мгновенье друг от друга, мы снова слились в едином поцелуе — на сей раз долгом, неразрывном, затяжном, когда все вокруг перестает существовать, и только губы да руки говорят обо всем, что переполняет душу.
Даже в первые наши встречи, даже в первые супружеские ночи мы не были так нежны, страстны и осторожны друг к другу, как теперь. Ибо не новое открывалось, а вспоминалось прежнее, становясь двойным открытием. И уже не повторялись былые ошибки, и былую приблизительность слов заменял язык движений и взглядов.